С этих пор никто уже не оспаривал его врачебных прав, тем более, что «русский доктор» стал преимущественно врачом мужиков и городской бедноты. В этой среде он был необыкновенно, можно сказать, — исключительно популярен, и каждое утро в узком переулочке Тульчи можно было видеть оригинальную толпу его пациентов: липоване из Сарыкоя или «Русской славы», болгаре из Бабадага и окрестных сел, малороссы в смушковых шапках, румыны в расшитых «чабичках», старики, женщины, дети… С большинства этих пациентов доктор совсем не брал денег, многим помогал сам. Но главное, — умел говорить с ними на языке удивительно простом, непосредственном и задушевном. Никогда ни одной покровительственной или снисходительной ноты не звучало в его простой, немного юмористической речи. Всем он говорил «ты» без различия звания и состояния, всем умел высказать в глаза порой очень резкую правду, но за этим чувствовалась такая обезоруживающая простота, столько искренности и столько непосредственной, стихийной любви к этому страдающему, темному, грешному люду, что все принимали чудака-доктора, как он есть, целиком, и таким его любили. Появление этого русского гиганта на узкой улице городка, в какой-нибудь демократической корчме или под навесом лучшего ресторана, вызывало одинаково радостные улыбки и одинаково искренние поклоны. Казалось, что у всех становится при этом светло на душе, раздвигаются сдавливающие рамки условностей, прорывается что-то просто человеческое…
Несмотря на то, что он никогда и ни к кому не приспособлялся, несмотря на прямоту его языка и резкость иных «нигилистических» заявлений, к нему шли люди самого различного типа: и сравнительно индифферентные к религиозным вопросам «хохлы», и румыны, и строгие приверженцы «древнего обряда». Нередко мне приходилось заставать у него «приятелей» из старообрядческого монастыря («Русской славы»), затерянного в лесных ущельях румынских Балкан. И когда такой калугер беседовал с доктором Петром «нигилистом», то было странно видеть непосредственное братство, соединявшее этих людей с такими противоположными взглядами. Истинно, он был «как дети», и никто из наиболее фанатичных верующих не решался оспаривать у него право, которое Христос предоставил людям с детской душой. Несмотря даже на то, что он далеко не претендовал на святость в разных проявлениях личной жизни.
В Добрудже он прожил лет тридцать, и его колоритная фигура стала как бы необходимой выдающейся особенностью Тульчи. К нему шли не только за врачебными советами, но и во всех трудных случаях жизни, особенно когда первобытные взгляды наших земляков сталкивались с чуждыми нормами румынского права. Он выслушивал запутанные и часто возбужденные объяснения толпы «ходаков» с своей юмористической улыбкой, сдерживал страсти каким-нибудь метким словечком и брал на себя посредничество перед властями. Порой, при обсуждении каких-нибудь общих вопросов местной добруджанской жизни, к экспертизе «русского доктора» прибегали и высшие бухарестские власти. Своеобразная фигура являлась тогда в приемных господ высших администраторов, — в том же незатейливом костюме и с той же юмористической улыбкой философа, не так уж много ожидающего с этих высот для страны в ничего решительно для себя лично.
Жил он философом-бобылем, окруженный общей любовью, не всегда, однако, заменяющей личные и семейные привязанности. Правда, у него были настоящие искренние друзья из среды таких же выходцев русских и частью румын. Порой приезд родных из России, порой поездка к друзьям в Плоешти, Бухарест или Яссы являлись для него просветами в одинокой жизни. Всюду он приносил с собой обаяние своей личности и то особое настроение, которое дается согласием основных фактов личной жизни с самыми глубокими стремлениями души. Всю жизнь, однако, он тяготел к России, мечтая вернуться на родину среди более свободных условий. Мечта эта засветилась ярче в «дни свободы», но скоро померкла. При «российской конституции» этот непосредственно правдивый человек с так резко выраженной индивидуальностью и стихийно-свободною речью, конечно, не мог бы найти на родине места нигде, кроме разве Сибири.