И в жесточи, очевидно, недостатка не было, так что и сам грозный царь после усмирения пишет Долгорукому, чтобы он не мстил за смерть убитого Булавиным брата, помня, что многие пристали к бунту по неразумию или от утеснений… Бунтовщиков свозили к Арзамасу. По дорогам стояли виселицы, колья и колеса, и город во время одной из подобных расправ, по словам очевидца-современника, приведенным у Соловьева, — походил на ад: более недели кругом стояли стоны нестерпимых мучений, и хищные птицы носились над местом казни…
А вслед за тем на горе забелели первые домики божьего городка…
Потом к костям булавинцев присоединились кости несчастных ссыльных стрельцов, что еще во времена Петра самовольно и в противность царскому указу покинули Великие Луки, и крепко за свою правду стояли против царского воеводы Шеина с большим полком, и бились огненным и рукопашным боем, чтобы грудью проложить себе путь в Москву, в стрелецкие слободы, ко дворам, к женам и детишкам. После упорного боя воевода одолел; и царскими ослушниками наполнились арзамасские тюрьмы и караулы. Зачинщиков тогда же показнили; но царь, вернувшись из-за границы, остался недоволен слабостию и поноровкою Шеина. Из Москвы наехал в Арзамас царский стольник, и в городе не хватило для новых пыток и казней заплечных мастеров, которых стольник требовал нарочито из Москвы…
И к божьему городу прибавились новые домы…
Так, залитая кровью бунтов и казней, замирала детская наивная мечта народа о вольной жизни, связанная с крестом и бородою, с казацкими кругами, с смутными воспоминаниями о давно отживших формах… Замирала до новых судорожных вспышек, в ожидании великих дней свободы… А старое бесправие и неволя смыкались еще теснее, и под ними копилось и закипало опять вековое страдание… И память народа невольно возвращалась к тем, кто обещал свободу и кто запечатлел эти обещания и своей, и чужой кровью…
И после каждого движения, точно камни, выкидываемые на отмель бурным приливом, вырастали еще несколько «божиих домов» на скате арзамасской горы. Прибавилось их немало и после Пугачева… И кто-то тут долго плакал, и припадал к земле, и орошал позорные могилы своими горячими, любящими слезами… Потом умирали и эти плакавшие люди; но народ все-таки поддерживал домы божьего городка, и чьи-то безвестные руки приносили сюда иконы… Ветер и солнце, дожди и бури стирали на иконах лики, оставляя одни темные доски, на которых ничего уже не было видно. Но над горой оставалось чувство народа, связанное с давно исчезнувшими из памяти событиями… чувство грустного недоумения, не смеющего произнести суд и предоставляющего этот суд богу… «Для души» люди поновляли развалившиеся крыши, приносили иконы; и до сих пор над горой звучит молитва о всех убиенных и неведомою смертию умерших, чьи имена ты, господи, веси и чьи дела истомленная земля отдает на суд небу…
Было тихое, ясное утро, когда я подходил к остаткам божьего городка. Какая-то арзамасская мещанка гнала корову, которую, повидимому, проискала всю ночь, и теперь машинально крестилась на крест одного из божьих домов… Прошли мимо двое рабочих, с черными глазами, загорелыми лицами и резкими движениями… Они с любопытством посмотрели на мою странницкую фигуру и остановились в раздумье, заметив мое внимание к гробницам… Они исконные арзамасцы, скорняки-кошатники; дело их идет плохо, хоть брось, и они думают, что когда-то в старинные времена было, пожалуй, лучше. О божием городке знают только, что здесь хоронят умерших «незапною или дурною смертью». Прежде домов было много больше…
Теперь их осталось только четыре. Три совсем крохотные, меньше человеческого роста, один значительно больше, что-то вроде часовенки с незапертой дверью, позволяющей войти внутрь. На пороге сидел старый дед, с посошком и котомкой, и перевязывал оборку лаптя.
— Здравствуй, дедушка.
— Здорово, сынок. Куда путь держишь?
— В Саров.
— Эвона — дорога-те! На мост, да на слободу.
— Знаю, дедушка. Я нарочно свернул — поглядеть на божии домы.
— Погляди, что ж. И помолиться этто гоже. Божье место, угодное…
— А кто здесь похоронен, не знаешь ли?
— И-и, сынок… Лежит здесь народу… всякого звания… сила. Один Салтыков, помещик, сколько душ загубил… Не приведи господи! Бывало, — говорили старые люди, — едет купец от Макарья, доехал до Арзамасу — служит молебен. Теперь, бает, слава-те господи, почитай дома. А на заре выедет из городу неопасно, на мосту его барин Салтыков с челядью и прикончат… Кинут в Тёшу, а через день, через два всплывут тела, — людишки-те поймают и похоронят вот тут… А то и сами салтыковские, дурачки, сволокут ночным делом: лежите, мол, до суда господня…