Давно ли – кажется, вчера, писал я Вам, драгоценный Михайло Матвеевич – и вот опять посылаю несколько строк. Переписка с Вами только подстрекает меня работать: Вы подгоняете меня Вашей бодростью, как кнутиком подгоняют кубарь – и я не дремлю. Отправив к Вам вчера или третьего дня письмо, я разобрал, наконец, и разложил по ящикам свои тетради, листки, листочки, клочки и carnets[117]
– и сунул в них нос. Потом прочел последние две главы, чтобы напомнить себе, где остановился (помните, выстрел и Марк), и вдруг вижу, какие-то еще два-три листа (огромные, в виде простынь) лежат тут же, написанные моей рукой и не переписанные! Что за история, думаю я: и вдруг, что же! Прошлого года, в Мариенбаде, когда я неистово хандрил, точно убитый, напрасно стараясь приняться за труд, я успел нацарапать два-три листа огромных и потом бросил их, как никуда не годные, потому что еще не знал, как разрешится мой узел, остановивший меня. А теперь, когда вспомнил весь свой план (к которому приросло многое, что́ отчасти сказал Вам в вагоне и чего еще не говорил), вдруг по прочтении этих трех больших листов нашел, что листы эти для меня драгоценны, что в них Марк весь, как вылитый – и Вера тут же и что без этого дальше даже и писать нельзя. «Да как же это, думал я, так кстати приходится то, что́ я, сонный и вялый, нацарапал прошлого года и бросил?» Да, я не пишу роман – Вы правы: он пишется и кем-то диктуется мне. Я уже не стал читать старых тетрадей, как хотел было сначала, а бросился дальше и в то же утро, то есть вчера, написал еще два-три листика небольших, но уписистых, и вот опять, стало быть, царапаю. Что будет дальше – не знаю, а писать хочется. В голове оно стоит все готовое, до точки, до моей подписи. Дай бог, чтоб написалось, как оно стоит, – тогда, может быть, Ваш журнал, ученый и строгий, дружески улыбнется мне, а я – когда подпишу свое имя, освобожусь немного от своих сомнений и недоверчивости. Но тогда, не прежде. Погода, слава богу, стоит хорошая, а это необходимо, чтобы работать. Я даже привык к уличному шуму колес, мальчишек, но не могу выносить фортепиан и пения vis-à-vis. А соседка поет, завывает с 10 часов и за полдень, именно когда я прихожу с вод бодрый и сильный. Я скрежещу зубами, закрываю ставни и сижу без воздуха – и пишу – как и сегодня было! Ах, если б я перемог и музыку – да нет, нет тишины на земле! Но если б я и немного написал здесь, все же я по отъезде отсюда усядусь где-нибудь на Рейне, не то так в окрестностях Парило, а потом на море – и постараюсь кончить. Дай бог, чтоб нам можно было напечатать весь роман, то есть иВы были сто раз правы, советуя мне в Петербурге захватить фрак: но я тогда не послушал, чтоб не набивать лишним чемодан, так как тогда говорили, что двор не поедет. Стало быть, и я был прав, что не взял этого платья. Но теперь, когда наверное известно, что государь и государыня приедут и что русские собираются все представляться им, я, конечно, не могу и не хочу лишить себя этого счастья – но как и в чем?
И потому спешу спросить Вас: ведь Вы собирались за границу – и даже хотели заехать сюда – скажите, прежде ли их величеств выедете Вы – или после? Если прежде, то – большая просьба – не захватите ли пару черного платья с жилетом у людей моих (надо спросить у девушки, потому что Савелий сослепа или спьяна не то отпустит)? Оно хотя и не новое, но, кажется, еще годится? Или же, наконец, если не годится, я бы заказал в Петербурге у Клеменца (против Думы), не то так в Берлине у Геймана, под Липами, 28, у которого есть и мерка: он давно шьет мне – и попросил бы Вас захватить с собою сюда и заплатить ему что будет стоить.
Жду от Вас благосклонного ответа о том, как Вы разрешите эти мои сомнения и возьмете ли на себя труд захватить с собой, если не шутя хотите заглянуть и в Киссинген? Наконец простите ли мне дерзость этой новой моей просьбы?
Ваш
Письмо Стасюлевичу М. М., 7/19 июня 1868*
52
М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ
Киссинген 7/19 июня <1868>
Barrikaden-Strasse, 93, Haus Büdel.