Скоро Фимочка вернулась со своими вещами. Устроилась в той по коридорчику между столовою и кухнею комнате, которая носила название ледника, потому что ее, за ненадобностью, не топили. Фимочка сама вытопила печку. Ночью было ей не тепло, – сразу не натопишь, настыла очень, – но это ее хорошего настроения не испортило.
Через несколько дней Сковородищины опять были в гостях у Лакиновичей. Поехали на трамвае вместе с Фимочкой. На трамвае, известное дело, их потолкали и поругали. Двадцать два дюжих мужика сидели на скамейках, посреди вагона стояли девушки, дамы, старики. Мужик, не попавший на скамейку, держался одною рукою за лямку, другою за плечо стоявшей впереди Фимочки и при каждом толчке вагона топтал калоши Евгении Тарасовны. Она сказала:
– Вы мои ноги давите.
Он крикнул:
– А вы бы в автомобиль сели. Шляпку наденет, думает, ей все права дадены.
Другие мужики хохотали.
Сковородищин вступился было за жену, но она зашептала опасливо:
– Никодим Борисович, оставьте его. Еще он скандал поднимет.
Кое-как доехали. Лакинович (педагог, математик), его жена (с заботами о женах запасных) и его шесть дочерей (три в очках, учительницы русского языка и литературы, и три в пенсне, курсистки на историко-филологическом отделении) очень интересовались новым домашним устройством у Сковородищиных. Очень хвалили Фимочку и очень удивлялись ей. Не совсем понимали, прилично это барышне или нет. Фимочка весело смеялась.
В остальном все было совсем обыкновенно и были почти те же гости, что и тогда. Из новых был поэт в косоворотке и в поддевке. Он прочел несколько своих стихотворений. В них было много слов, совсем непонятных для русского городского жителя. Но филологички (все шесть) были в восторге.
Когда сели пить чай в уютной столовой, за столом теснились веселые гости и любезные гостьи, – господа. На столе шумел самовар, блестела красивая чайная посуда, очень аппетитно были разложены и расставлены печенья, булочки, сыр, варенье. Одна из филологичек разливала чай. Две горничные, – прислуга, – очень выдержанные, чинные, спокойные, одетые просто, чисто и прилично, блистающие белизною передников, разносили чай. У них был такой вид, точно они – рабыни, преданные господам, и высшее счастье для них в том, чтобы разносить стаканы и чашки.
Господа, – хозяева, гости, гостьи, – разговаривали о своем, негодовали и радовались, хмурились и смеялись. Две горничные, – прислуга, – делали вид, что не слышат барских разговоров, и хранили на лицах выражение почтительного внимания.
Фимочка, которой было все равно, самой ли наливать себе чай или брать его из рук горничной, смеялась веселее всех.
Самосожжение зла*
Этот правдивый, простодушный рассказ извлечен мною из одной старой, милой книжки, где много содержится нравоучительных и забавных историй и повестей, приключений веселых, печальных, смешных и удивительных. Показалось мне почему-то, что то происшествие, которое я собираюсь пересказать, в отдаленных подобиях прообразует душу века сего. Впрочем, длинные предисловия излишни.
Андалузский дворянин из знатной семьи, дон Родриг де Инестрос, человек заносчивый, грубый и жестокий, окончил военную службу тем, что поссорился со своим генералом, и поселился в приморском городе Санлукар де Баррамеда, лежащем близ того места, где очаровательный, хотя и мутный Гвадалквивир, широко разливаясь, впадает в море. В этом городе дон Родриг женился на благородной девице отменно доброго и приятного нрава. Огорчаемая часто невниманием, грубостью и кутежами дона Родрига, донна Марианна умерла в молодых еще годах, оставив мужу двоих детей, сына и дочь, столь же несходных нравом, сколь несходны были между собою их родители. Сын, дон Хоакин, был весь в отца, и отец весьма любил его.
Дочь, донна Лаура, была в мать и красотою, и тихою прелестью души. Отец ее ненавидел, был с нею жесток и наконец, чтобы все свое имение оставить любимому сыну, решил отдать юную Лауру в монастырь.
Лаура отличалась не только красотою, но и умом, и скромностью. Она хорошо пела, знала много песен и романсов и с большим искусством играла на клавикордах. За ум и скромность Лаура была почитаема в лучших городских семьях, и многие юноши и почтенные мужи почли бы за счастье назвать ее женою. Но дон Родриг упрямо отказывал всем, кто к ней сватался. Он говорил:
– Дочь моя имеет склонность к уединению. Светская жизнь ей не нравится, и Лаура уже давно просится в монастырь.
Но семнадцатилетняя Лаура о монастыре помышляла со страхом и с отвращением. Ее прирожденная скромность только увеличивала естественную в девице этого возраста чувствительность, и мечты ее, не стремясь к светским вольным обхождениям, создавали ей идиллические картины любви и счастья.