В дневнике Елены Сергеевны есть такие записи: «4 марта 1938 года. Вечером был Дмитриев. По-прежнему подавлен арестом жены, размышляет, что бы сделать, чтобы узнать о ее судьбе... 7 марта. Сегодня вечером был Гриша. В Художественном арестован Рафалович... 13 марта. Приговор — все присуждены к расстрелу, кроме Раковского, Бессонова и Плетнева...»
В политических, военных, государственных, художественных кругах шло планомерное уничтожение малейшей оппозиции идеям И. Сталина — Кагановича... Но жизнь не замирала в ожидании арестов. Многим тогда казалось, что арестованные действительно в чем-то виноваты перед пролетарским государством, а если не виноваты, то вскоре будут отпущены: в то время много говорилось о пролетарской справедливости и гуманности. Люди по-прежнему много думали о будущем, счастливом и светлом, ставили фильмы, спектакли, пронизанные теплом и светом... Сейчас эти противоречия и контрасты невозможно понять. И лишь немногим, таким как Шолохов, Платонов, Булгаков, удавалось заглянуть дальше и глубже поверхностной правды сиюминутности.
Приведу еще несколько дневниковых записей Е. С. Булгаковой, которые приоткроют читателям «завесу времени»:
«3 мая. Ангарский пришел вчера и с места заявил: «Не согласитесь ли написать авантюрный советский роман? Массовый тираж, переведу на все языки, денег тьма, валюта, хотите сейчас чек дам — аванс?» Миша отказался, сказал — это не могу.
После уговоров Ангарский попросил М. А. читать его роман (Мастер и Маргарита).
М. А. прочитал три первые главы. Ангарский сразу:
— А это напечатать нельзя.
— Почему?
— Нельзя».
А вот еще об одной встрече рассказывает Елена Сергеевна в дневниковой записи за 23 августа 1938 года: в Лаврушинском Елена Сергеевна встретилась с Катаевым, и они разговорились. «...Потом пошли пешком, и немедленно Катаев начал разговор о Мишином положении. Смысл ясен: Миша должен написать, по мнению Катаева, небольшой рассказ, представить, вообще вернуться в лоно писательское — с новой вещью — ссора затянулась и так далее.
Все уже слышанное, все известное, все чрезвычайно понятное! Все скучное!
Катаев в своей машине меня отвез к М. И., а сам заехал к Мише и говорил все о том же. Кроме того, о дряхлости Куприна, о том, что уже он путается в окружающем.
Ставского, по словам К., уже нет в союзе, во главе его стоит пятерка или шестерка, в которую входит и Катаев».
4 октября 1938 года. «...Настроение у меня сегодня убийственное, и Миша проснулся — с таким же. Все это, конечно, естественно, нельзя жить, не видя результатов своей работы». В тот же день Булгаковы зашли в дирекцию Большого театра. Директор театра, Яков Леонтьевич Леонтьев, «как всегда очаровательный», «неожиданно попросил Мишу помочь ему — написать адрес МХАТу (в эти дни отмечалось 40-летие театра. —
И еще две чрезвычайно интересные выписки из дневника Е. С. Булгаковой приведу здесь:
13 декабря 1938 года. «Сегодня Миша позвонил к Чичерину и спросил его, кто такой Кут. Тот ответил, что не знает. Просил Мишу прийти на совещание по поводу пьес и репертуара. Миша ответил, что не придет и не будет ходить никуда, покуда его не перестанут так или иначе травить в газетах».
4 апреля 1939 года. «День начался звонком Долгополова. Первое — просит М. А. сообщить ему содержание «Рашели», т. к. он дает статью о Дунаевском, и Д., говоря о «Рашели», посоветовал обратиться к Мише.
Второе — сообщение о заседании Художественного Совета при Всесоюзном Комитете по делам искусств. Оказывается, Немирович выступал и много говорил о Булгакове: самый талантливый, мастер драматургии и т. п.
Сказал — вот почему вы все про него забыли, почему не используете такого талантливого драматурга, какой у нас есть, — Булгакова?
Голос из собравшихся (не знаю кто, но постараюсь непременно узнать):
— Он не наш.
Немирович: Откуда вы знаете? Что вы читали из его произведений? Знаете ли «Мольера»? «Пушкина»? Он написал замечательные пьесы, а они не идут. Над «Мольером» я работал, эта пьеса шла бы и сейчас. Если в ней что-нибудь надо было бы по мнению критики изменить, это одно. Но почему снять?
В общем, он очень долго говорил, и, как сказал Долгополов, все ему в рот смотрели, и он боится, что стенографистка, тоже смотревшая в рот, пропустила что-нибудь из его речи.
Обещал достать стенограмму.
Потом позвонила Ольга — с тем же самым.
Вечером разговор с Мишей о Немировиче и об этом — «он не наш»; я считаю полезной речь Немировича, а Миша говорит, что лучше бы он не произносил этой речи, и что возглас этот дороже обойдется, чем сама речь, которую Немирович произнес через три года после разгрома.
“Да и кому он ее говорит и зачем. Если он считает хорошей пьесой «Пушкина», то почему же он не репетирует ее, выхлопотав, конечно, для этого разрешение наверху”...»