В последующих черновых набросках июля месяца происходит, с одной стороны, смягчение образа ЕГО, некоторый отход от прежнего ставрогинского варианта (хотя он по-прежнему жесток с Лизой, которая не хочет ему покориться, раздирает рот пасынку); с другой — стремительно расширяется сфера диалогов ЕГО и Подростка (который должен по планам „заступить ЕГО место на земле“). Проблемы бесконечности нравственного совершенствования, духовной опустошенности в России, неопределенности положительного идеала, одиночества носителей „великой идеи“, судеб дворянства и роли его в период „всеобщего разложения“, будущего России и человечества — развиваются в ЕГО монологах почти в соответствии с окончательным текстом. Характер этих монологов, их тяготение к форме исповеди все больше свидетельствует о существенном разрыве в жизненном опыте и различиях в идейно-психологических платформах братьев. И, по-видимому, не случайна запись от 18 (30) июля: „Встреча отца с приехавшим к нему из Москвы сыном, не выдержавшим классического экзамена. Отец хохочет, зовет сына чушкой, смеется над классицизмом, учит его бесчинствовать и проч.“ (XVI, 35). Это свидетельствует об уже рождающемся намерении поставить в центр романа отца и сына. Из черновой сюжетной схемы замысла на этой стадии образ Федора Федоровича выпадает.
Необходимо отметить, что в рукописях июньского периода Подросток ведет дневник. В этом обстоятельстве нельзя не видеть истоков (хотя и чисто формальных) проблемы повествования, которая вскоре встанет перед Достоевским, — вести рассказ от Я Подростка или от автора.
Перед отъездом из Эмса, подводя итоги сделанному, Достоевский пишет жене 20 июля (1 августа): „Приготовил я здесь 2 плана романов и не знаю, на который решиться. Если в августе вполне устроимся, то в конце августа примусь писать“ (XXIX, кн. 1, 360).
Первая запись по возвращении в Россию сделана в Старой Руссе и датирована 4 августа. В выборе плана романа колебаний нет. В центр ставятся ОН и Подросток. И совсем вскоре проблематика романа определяется так: „Отцы и дети“ (XVI, 45). А сын с его идеей Ротшильда рассматривается как явление новое, идеалист, „неожиданное следствие нигилизма“.
Аркадию Долгорукому 19 лет. Автор называет его Подростком. Так воспринимают его все действующие лица. В черновиках Аркадий говорит: „Все считают меня подростком“ (XVI, 218). Он возражает против этого: „Какой я подросток! Разве растут в девятнадцать лет?“ (XVI, 209); и одновременно апеллирует к „сану юности незащищенного подростка“ (XVI, 327). Аркадии ставится в обстоятельства, которые делают проблему выбора возможной и неизбежной.[173]
Возможность — в его юности, незавершенности процесса становления. Неизбежность — в том состоянии уже начавшегося распада его личности, морального и психического, который отмечает критическая сторона сознания самого героя (он чувствует в себе „душу паука“). Неизбежность и в авторской предрешенности.Девятнадцатилетний возраст Аркадия в период описываемых им событий подчеркивается Достоевским уже в первых набросках к роману (XVI, 59, 71 и др.). Существенно при этом, что, соотнося понятие „подросток“ с девятнадцатью годами Аркадия, Достоевский отмечает несоответствие между возрастом героя и традиционным толкованием возрастных границ определения „подросток“.[174]
„Я бы назвал его подростком, если б не минуло ему 19-ти лет“ (XVI, 77). Обосновывая для себя право называть героя „подростком“, Достоевский продолжает: „В самом деле, растут ли после 19 лет?“. И отвечает: „Если не физически, так нравственно“ (там же). Характерно и следующее замечание Достоевского: „То, что его так запросто выписали, выслав ему деньги, из Москвы тетки, — объясняется его 19-ю годами: и церемониться нечего, и разговаривать не стоит“ (XVI, 59).