— Я, — мол, — их не вижу, да и чем же они могут смущать?
— Как — чем? — и хохочет. — Как это — чем?
А в двери Антоний стоит и сердито спрашивает:
— Что такое, Зоя? А?
— Ах, — кричит она, — он такой забавный, этот!
И защебетала, защебетала, рассказывая, какой я забавный. Но Антоний, не слушая её, сурово приказывает мне:
— Ступай, разбери там кульки и ящики, потом нужно часть игумену снести!
Ещё за обедом в тот день оба они довольно выпили, а вечером после чаю женщина эта уж совсем пьяная была, да и Антоний, видимо, опьянел больше, чем всегда. Гоняет меня из угла в угол — то подай, это принеси, вино согрей да остуди. Бегаю, как лакей в трактире, а они всё меньше стесняются со мной, — барышне-то жарко, и она понемногу раздевается, а барин вдруг спрашивает меня:
— Матвей, она красивая?
— Ничего, — мол.
— Нет, ты погляди хорошенько!
А она хохочет, пьяненькая.
Я хочу уйти, но Антоний свирепо кричит:
— Куда? Стой! Зойка, покажись ему голая…
Думал я, что ослышался, но она сорвала с себя какой-то халатик и встала на ноги, покачиваясь. Смотрю на Антония; он — на меня… Сердце моё нехорошо стучит, и барина этого несколько жаль: свинство как будто не к лицу ему, и за женщину стыдно.
И вот он кричит:
— Ступай вон, ты, хам!
Я ему откликнулся:
— Ты сам!
Вскочил он, бутылки со стола повалились, посуда дребезжит, и что-то полилось торопливо, печальным ручьём. Вышел я в сад, лёг. Ноет сердце моё, как простуженная кость. Тихо, и слышу я крики Антония:
— Вон!
А женщина визгливо отвечает:
— Не смей, дурак!
Потом лошадей на дворе запрягали, и они, недовольно фыркая, гулко били копытами о сухую землю. Хлопали двери, шуршали колеса коляски, и скрипели ворота ограды. Ходил по саду Антоний и негромко взывал:
— Матвей! Ты где?
Вот его высокое тело в чёрном двигается между яблонями, хватаясь руками за ветви, и бормочет:
— Ду-урак… эй!
И тащится, вьётся по земле густая тяжёлая тень за ним.
Пролежал я в саду до утра, а утром явился к отцу Исидору.
— Отдайте-ка паспорт мой, ухожу я!
Удивился, даже подпрыгнул.
— Почему? Куда?
— По земле, но не знаю — куда, — говорю.
Он допрашивает.
— Я, — мол, — ничего не буду объяснять.
Вышел из кельи его, сел около неё на скамью под старой сосной нарочно тут сел, ибо на этой скамье выгоняемые и уходившие из обители как бы для объявления торчали. Ходит мимо братия, косится на меня, иные отплёвываются: забыл я сказать, что был пущен слух, якобы Антоний-то в любовники взял меня; послушники мне завидовали, а монаси барину моему, — ну и клеветали на обоих.
Ходит братия, поговаривает:
— Ага, выгнали и этого, слава тебе, господи!
Отец Асаф, хитренький и злобненький старичок, шпион игумена, должность Христа ради юродивого исполнявший в обители, начал поносить меня гнуснейшими словами, так что я даже сказал ему:
— Уйди, старик, а то я тебя за ухо возьму и сам прочь отведу!
Он хотя и блажен муж был, но слова мои понял. Потребовал меня глава обители и ласково говорит:
— Намекал я тебе, Матвей, сыне мой, что было бы лучше, если б ты в контору пошёл, и — был я прав! И так всегда старшие! Разве, при строптивости твоей, можно выдержать послушание келейника? Вот ты скверно изругал почтенного отца Антония…
— Это он вам сказал?
— А кто же? Ты ещё не говорил.
— А сказал он, как показывал мне голую женщину?
Отец игумен с благочестивым страхом перекрестил меня и говорит, махая руками:
— Что ты, что ты, господь с тобой! Какая женщина? Это, не иначе, видение твоё, плотью, дьяволом искушаемой, созданное! Ай-ай-ай! Ты подумал бы — откуда в мужском-то монастыре женщина?
Захотелось мне успокоить его.
— А кто же, — говорю, — портвейн, сыр да икру вчера вам привёз?
Ещё больше удивляется он:
— Что ты, спаси тебя Христос! Как это выдумал столь неподобное?
Противно. И можно с ума сойти.
Около полудня переехал я через озеро, сел на берегу, смотрю на монастырь, где с лишком два года трудовую лямку тёр.
Размахнул лес зелёные крылья и показывает обитель на груди своей. На пышной зелени ярко вытканы зубчатые белые стены, синие главы старой церкви, золотой купол нового храма, полосы красных крыш; лучисто и призывно горят кресты, а над ними — голубой колокол небес, звонит радостным гомоном весны, и солнце ликует победы свои.
В этой красоте, волнующей душу восторгом живым, спрятались чёрные люди в длинных одеждах и гниют там, проживая пустые дни без любви, без радостей, в бессмысленном труде и в грязи.
Жалко мне стало всех и себя тоже — едва не заплакал. Встал и пошёл.
Дышит ароматами, поёт вся земля и всё живое её; солнце растит цветы на полях, поднимаются они к небу, кланяясь солнцу; молодая зелень деревьев шепчет и колышется; птицы щебечут, любовь везде горит — тучна земля и пьяна силою своей!
Встречу мужика — поздороваюсь, а он мне едва головой кивнёт, бабу встречу — сторонится. А мне охота говорить с людьми, и говорил бы я с ними ласково.
Первую ночь свободы моей в лесу ночевал; долго лежал, глядя в небо, пел тихонько — и заснул. Утром рано проснулся от холода и снова иду, как на крыльях, встречу всей жизни. Каждый шаг всё дальше тянет, и готов бегом бежать вдаль.