Мы прибыли, вместе с толпой втиснулись в огромный зал таможни, и качались обычные в таких случаях терзания: каждый проталкивался к середине и молил, чтобы его багаж осмотрели первым; в зале стоял гул голосов и стук открываемых и закрываемых крышек. Мне казалось, что я совершенно беспомощен; лучше всего не ввязываться, бросить багаж и уйти. Я не знаю языка, я ничего не смогу добиться. Но тут мимо проходил высокий красивый мужчина в нарядной форме; я догадался, что это начальник вокзала, и вдруг вспомнил о письме. Я подбежал к нему и сунул ему в руки конверт. Он вынул оттуда письмо и, как только взгляд его упал на королевский герб в уголке, снял фуражку, театрально поклонился и сказал по-английски:
— Где ваш багаж? Покажите мне, пожалуйста.
Я указал ему на гору. Никто к ней не прикасался, она никого не интересовала, все попытки моих домашних привлечь к ней внимание оказались тщетными, чего нельзя было сказать разве лишь о сундуке с вещами, на которые налагалась пошлина: его как раз открывали. Мой чиновник сказал:
— Прекратите! Заприте сундук! А теперь пометьте его. Пометьте все остальное. Теперь пойдемте и покажите мне, пожалуйста, наш ручной багаж.
Он пробрался сквозь толпу ожидающих к барьеру, я за ним, и он опять выразительно, по-военному, приказал:
— Пометьте эти вещи, весь багаж.
Потом он снял фуражку, снова поклонился и отошел от нас. К этому времени особое к нам внимание вызвало изумление у всей массы пассажиров, вокруг шептали, что здесь королевская семья и это их багаж пометили; и когда мы шли к двери под обстрелом направленных на нас взглядов, мне было очень приятно сознавать, что все мне завидуют.
Впрочем, вскоре произошла авария. Карманы моего пальто были набиты немецкими сигарами и холщовыми пачками американского табака, и это пальто, перекинутое через руку нашего носильщика, постепенно сползало вниз. Как раз в то мгновение, когда последний из моей семьи проходил мимо часовых у двери, несколько пачек вывалилось на пол. Часовой кинулся к ним, собрал в охапку, указал мне снова на таможенный зал и повел впереди себя сквозь длинный строй пассажиров обратно, при этом он говорил без умолку и дьявольски ликовал, пассажиры улыбались тихой, счастливой улыбкой, а я пытался делать вид, что мое самолюбие не задето и я не чувствую себя ни капельки опозоренным перед этими злорадствующими людьми, которые так недавно мне завидовали. Однако в душе я чувствовал себя жестоко униженным.
Когда мы прошли две трети длинного пути и муки мои достигли предела, откуда-то показался величавый начальник вокзала; часовой бросил меня и кинулся за ним; по возбужденной жестикуляции солдата я понял, что он докладывает об этом бесславном деле. Начальник был явно возмущен. Быстрым шагом направился он ко мне и, когда подошел ближе, разразился бурей негодования по-итальянски, потом вдруг снял фуражку, поклонился своим театральным поклоном и сказал:
— Ах, это вы! Тысяча извинений! Этот идиот... — Он повернулся к ликующему часовому, изверг на него поток раскаленной лавы по-итальянски и тут же раскланялся, а мы с часовым снова двинулись друг за дружкой — на сей раз он впереди, опозоренный, я — с высоко поднятой головой. И так мы промаршировали сквозь толпу потрясенных пассажиров, и я отправился к поезду с военными почестями. Табак и все прочее осталось при мне.
Глава XXI
МЫШЬЯКОВЫЙ ПУДИНГ ДЛЯ ДИКАРЕЙ
Человек готов на многое, чтобы пробудить любовь,
но решится на вес, чтобы вызвать зависть.