Большой интерес вызвали „Братья Карамазовы“ у А. Эйнштейна и Ф. Кафки. В своем дневнике Кафка пишет о Федоре Павловиче: „…отец братьев Карамазовых отнюдь не дурак, он очень умный, почти равный по уму Ивану, но злой человек, и, во всяком случае, он умнее, к примеру, своего не опровергаемого рассказчиком двоюродного брата или племянника, помещика, который считает себя выше его“. Отмечалась определенная философская перекличка новеллы Кафки „В исправительной колонии“ (1914, опубл. 1919) с „Легендой о Великом инквизиторе“.[94]
После перерыва, вызванного первой мировой войной, в 1920-е годы интерес к „Братьям Карамазовым“ вспыхивает в Германии с новой силой. Г. Гессе утверждал, что именно в „Карамазовых“ предвосхищено то, что он называл „закатом Европы“ и возвращением к „азиатскому идеалу“. Иначе осмыслил роман Достоевского С. Цвейг, писавший о нем: „Это миф о новом человеке и его рождении из лона русской души“.[95]
Широкую популярность в Германии 1920-х годов получило психоаналитическое, антигуманистическое по своему духу истолкование „Карамазовых“. Как З. Фрейд, так и его ученица И. Нейфельд видели в романе концентрированное выражение „Эдипова комплекса“, т. е. импульса отцеубийства, а в его героях — расщепление характера самого автора. В борьбе с фрейдизмом в 1930-1940-х годах закладываются основы нового, действенно гуманистического восприятия „Карамазовых“. Его вершина — „Доктор Фаустус“ Т. Манна. Беседа Ивана Карамазова с чертом, входившая в круг тогдашнего чтения Т. Манна,[96] получила непосредственное отражение в „Фаустусе“, где с дьяволом беседует герой романа — духовный потомок Ивана Карамазова Адриан Леверкюн. В нем воплощена драма немецкого художника, а вместе с тем и национальная трагедия Германии в годы фашизма.[97]Из послевоенных немецких писателей наибольший интерес к „Братьям Карамазовым“ проявлял Г. Белль, который, по его признанию испытал сильное влияние Достоевского.
Во Франции автор монографии „Русский роман“ Э. М. де Вогюэ отозвался о романе Достоевского несколько пренебрежительно, заявив, что „мало кому в России хватило терпения, чтобы добраться до конца этой нескончаемой истории“. Несмотря на это, на „Бргтьев Карамазовых“ обратил внимание Леконт де Лиль, который под впечатлением „Легенды о Великом инквизиторе“ создает поэму „Les raisons de saint-père“ („Доводы святого отца“), а «Вилье де Лиль Адан, пораженный тою же главою из „Братьев Карамазовых“, насыщает свою ранее написанную трагедию „Аксель“ при окончательной обработке ее рядом отзвуков монолога Великого инквизитора“.[98]
В середине 1890-х годов с романом знакомится Ш.-Л. Филипп.Отношение к „Карамазовым“ меняется в середине 1910-х годов. А. Жид посвящает „Карамазовым“ восторженную статью, приурочив ее к премьере в парижском Театре искусств спектакля по мотивам романа (1911). Называя последний роман Достоевского его „величайшим творением“, Жид говорит о том, что герои русского писателя обращены к современности: „Нет ничего более постоянно сущего, чем эти потрясающие образы, которые ни разу не изменяют своей настоятельной реальности“.[99]
М. Пруст включил рассуждения об „Идиоте“ и „Карамазовых“ в один из диалогов романа „Пленница“ из цикла „В поисках утраченного времени“: „Я нахожу у Достоевского исключительно глубокие места, — говорит рассказчик, — которые, однако, затрагивают лишь некоторые отдельные стороны человеческой души. Тем не менее он — великий художник <…> Все эти беспрестанно повторяющиеся шуты, вся эта невероятная вереница Лебедевых, Карамазовых, Иволгиных, Снегиревых составляет более фантастический род человеческий, чем тот, которым населена «Ночная стража“ Рембрандта“.[100]Огромным было влияние „Карамазовых“ на французскую литературу 1920-х годов. Особенно ощутима эта близость в творчестве Ф. Мориака и А. Мальро.
В середине 1930-х годов с „Братьями Карамазовыми“ знакомится А. Камю, особый интерес которого на протяжении всей его жизни вызывал образ Ивана: однажды он даже сыграл роль этого своего любимого героя в спектакле, который поставил в Алжире в 1937 г. В „Мифе о Сизифе" (1942) — трактате на тему о бессмысленности мира, лишенного бога, — Камю несколько раз обращается к анализу „бунта“ Ивана. Он видит главное достоинство Ивана в том, что тот находит в себе мужество, чтобы не отказаться от „силы духа“ ради бессмертия, ибо за это надо платить унижением и свободой.
К аргументации Ивана Камю возвращается и в более поздние годы; так, в его романе „Чума“ (1947) мы находим парафраз карамазовского монолога: „…даже на смертном одре, — восклицает доктор Риэ, потрясенный смертью безвинного ребенка, — я не приму этот мир божий, где истязают детей“.[101]
Позднее в трактате „Человек бунтующий“ (1951) Камю оспаривает принцип „всё позволено“, усматривая в „логике негодования“ Ивана истоки чуждого ему современного нигилизма: „Иван представляет собой образ побежденного бунтаря <…> Бунт разума кончается для него безумием“.[102]