Когда Вильгельму I, деду Вильгельма II, и его бессменному рейхсканцлеру Бисмарку вздумалось загладить весьма неприятное впечатление, оставшееся в России после Берлинского конгресса, который лишил русскую армию возможности войти в Константинополь после кровавой войны 77–78 годов, принц Вильгельм был послан к Александру III с предложением ни больше ни меньше как вожделенного Константинополя за кое-какие уступки в пользу Германии. Не любивший разговоров о политике, Александр III ответил принцу, что если ему будет нужен Константинополь, то он возьмет его и без разрешения Бисмарка.
С того времени прошло почти тридцать лет. Из «русофила» вышел яростный русофоб, а на престоле русском, взамен рявкающего медведя, умершего от водянки, сидел его маленький, в мать — датчанку, сын.
Все как будто было в полном порядке. Оставалось только выслушать министров, что являлось необходимостью, без которой, впрочем, легко можно было бы и обойтись, так как мнения всех министров заранее были известны царю.
Однако должна была укрепиться уверенность в том, что война окажется победоносной. Именно затем, чтобы укрепить эту уверенность, не очень прочно державшуюся в царе, и были созваны министры в Красном Селе 12 июля, причем говорили они больше о том, конечно, как именно, какими мерами можно было бы сохранить мир, хотя приходили к неизменному выводу, что сохранить его никак нельзя.
Заняв председательское место за длинным столом, покрытым красным сукном с золочеными кистями, царь тут же открыл свой портсигар, закурил папиросу и милостиво разрешил министрам:
— Курите, господа!
Вид у него был спокойный. Светлые, несколько как бы стеклянные глаза глядели на всех одинаково равнодушно. Рыжие усы, широкие и густые, были однообразно вытянуты влево и вправо; рыжая бородка подстрижена клином. Движения рук были неторопливы.
Министры знали, что царь не настраивал себя на преувеличенное спокойствие: он обычно и был таким, сколько они его знали. Получил ли он это в наследство от своего отца, или искусственно было привито это ему путем воспитания, только иным министры его не видели, раз дело касалось серьезных государственных вопросов; поэтому и теперь, когда предстояло решить серьезнейший из всех вопросов, возникавших когда-либо за неполные двадцать лет его правления, он оставался с виду невозмутимым.
Но этой невозмутимости неоткуда было взять Сазонову, который должен был первым высказаться по поводу австрийской ноты. Он даже начать своего доклада не смог спокойно. Накануне вечером ему пришлось говорить с германским послом графом Пурталесом после того, как он говорил с австрийским послом, графом Сапари, и никак не мог теперь отделаться от целого вороха невысказанных им обоим мыслей, пришедших позже, чем они оба от него ушли. Он как будто все еще продолжал препираться с этими двумя хитрыми дипломатами, когда говорил, обращаясь к царю: