— Нет, откуда же пьян? — нетвердо спросил он Дерябина.
— Ты больше не пей, — сказал Дерябин и отодвинул от него рюмки.
Кашнев огляделся кругом, увидел опять стену, всю увешанную оружием; неугомонного белого попугая, который все качался и грыз спицы клетки; пасти окон, закрытых ставнями снаружи; фикус с обвисшими листьями.
— Нет, я не пьян, — сказал он громко, — мне только смешно показалось, как это я портянку солдатскую украду!..
И вдруг он вспомнил, что с ним случилось сегодня утром, и показалось ему, что вот сейчас он должен сказать это Дерябину, сказать, что не только не украл ничего солдатского, а даже…
— Ваня! — сказал он ласково, чуть восторженно, и лицо у него загорелось. — Вот ты сейчас до солдатской портянки дошел, а ты и не знаешь…
Он положил руку на плечо Дерябина, удобно широкое, как конское седло, посмотрел в его все еще подозрительные белесые глаза и, вспоминая то, что случилось, почувствовал неловкость.
— Ты, должно быть, страшно силен, а? — неожиданно для себя застенчиво спросил он.
Дерябин кашлянул глухо, как-то одним ртом, покосился на него и сказал хрипло:
— Так себе… Пять пудов выжимаю.
— Здорово! — качнул головою Кашнев.
— Да. Вот, — буркнул Дерябин. — А тебе стыдно! В твои годы я понятия никакого об усталости не имел… Факт! Тебе на войну если, — не бойся, ни одна пуля не заденет. Японская пуля тонка, а ты еще тоньше… В России жить, дяденька, — ка-кой закал нужен! Ты… ты это помни! Выдержку нужно иметь!.. В Англии полиции — уважение и почет, а у нас — «пала-чи!» Пять пудов выжимаю, а кто это видит?.. Вот видишь знак? — Дерябин проворно спустил рукав тужурки и показал белый длинный широкий шрам. — Мерзавец, вор один — ножом сапожным; кровищи сколько вышло; зажило, как на собаке… Друг! Да, чтобы быть русским человеком, колоссальное здоровье для этого надо иметь… Факт, я вам говорю!
В двенадцать часов пристав поднялся и сказал:
— Погуляем… Я им вчера поднес дулю с перцем, этим новобранцам драным, теперь они уж вряд ли… Но все-таки… Культяпый!
И, должно быть, уже дремавший где-то Культяпый прибежал, маленький, седенький, жмурый, и привычно помогал Дерябину одеваться.
Хорошая была ночь: безветренная, месячная, теплая. Приятно было, что дома тихие и небольшие и что от дома к дому идут невысокие заборы, теперь какие-то резиново-упругие на вид. А кое-где попадались старые белые хаты под камышом, и хороши были на палевых стенах синевато-черные резкие тени от нависших крыш.
Все шли медленно: и Дерябин с Кашневым и солдаты сзади. Под ногами был сырой песок, и от нестройного шага многих ног земля чуть-чуть бунела. Пахло палыми листьями акаций, а деревья, голые, стояли сквозными рядами вдоль улицы, и тени от них были чернее, чем они сами.
Дерябин говорил вполголоса:
— Я им вчера показал, будут помнить!.. Сразу теперь не тот коленкор. Вчера мы их, как в капканы, мерзавцев, ловили… Ты, Митя, охоту любишь?
— Охотился когда-то… мало: местность была такая, что, кроме сорок, ничего.
— Вот я поохотился на своем веку, — гос-споди, спаси благочестивые! Люблю это дело. И вот на крупную рыбу тоже. Я ведь с Оки, сомятник! У нас сомы такие — гусей глотают. У меня, когда я еще мальчишкой, патрон был по рыбной ловле, Завьялов, чиновничек… пьянюга, старикашка Черномор, сухонький этакий, маленький, черный, как жучок, глазастый, а жена — высокая дылда, смирнейшего звания баба, так он ее — так не достанет — с табурета по щекам лупил, факт! Пойдем с ним на зорю в ночь, как начнет возле костра рассказывать, черт его дери! Чего с ним только не было!.. Теперь-то понимаю, что врал, а тогда как опишет!.. «Сомы, говорит, какие теперь сомы! В два пуда поймают, — ох, сомина велик! А вот мы раз, — я еще в уездном учился, — так поймали в омуте сома — шишнадцать пудов одни зебры!» Тамбовец был, а у них, тамбовцев, шишнадцать кругом… И как его везли четверней и как народ шарахался — живо описывал… И ведь я ему, Черномору, верил, черт его дери!..
Засмеялся Кашнев, и Дерябин захохотал насколько мог тихо.
— Сомы так на полпуда, они даже вкусные, если их жарить, — ты едал? А вот посмотри, — перебил себя Дерябин, направив руку куда-то над крышами домов, — или это у меня очки запотели, — видишь над трубами свет?
— Светится, — сказал, присмотревшись, Кашнев.
И не только над трубами: и над коньками, и на ребрах крыш, и на деревьях вдали колдовал лунный свет, все делал уверенно легким, убедительно призрачным. Должно быть, к утру готовился подняться туман, и потому так как-то особенно теперь все светилось.
Пристав шел легко. Форменная тонкая круглая шапка делала его, тучного, остроконечным, и у Кашнева появилась четкая строевая походка.