Бывшая бонна, засидевшаяся в девицах, Зинаида Ефимовна неожиданно для себя самой вышла замуж лет двадцать назад за молодого младшего полкового врача, каким был тогда Иван Васильич (талант жалости к людям проявился в нем рано), очень быстро раздалась вширь и перестала следить за тем, как ей лучше одеться, но каким-то образом умудрилась сберечь кое-что из жалованья мужа и купить старенький дом на улице имени Гоголя, а во дворе потом пристроить к бывшему сараю флигель.
Конечно, дом она купила на свое имя, и это сразу подняло ее в собственных глазах, но все хозяйственные способности ее как-то навсегда были исчерпаны этим приобретением: дальше начались только ежедневные сокрушения, аханья, окрики на детей, потом вечные ссоры с детьми, когда они подросли, компрессы на грудь и валерьянка.
Денщик Худолея Фома Кубрик готовил обед в сарае, обращенном в летнюю кухню. Там сквозь отворенную настежь дверь на петлях из жженой проволоки видна была его белая рубаха и черноволосая голова в облаке пара от кастрюль. Володя лежал в гамаке и читал какую-то книгу в надорванном рыжем переплете. Рубахи на нем совсем не было, он подложил ее под голову; он «принимал воздушную ванну», как это и раньше слышала от него Еля. Ей бросились в глаза его длинные тонкие слабые руки и глубокие ключичные впадины; кожа пока еще была белой, не успела загореть. И первое, что она сказала, хотя и вполголоса, обращаясь к отцу, как к военному врачу, едва только вошла вслед за ним во двор через калитку:
— Разве такие могут воевать, папа?
Она сказала это с явным презрением и в голосе и в словах. Она слишком много слышала от старшего брата оскорбительных слов, но ей нечего было возразить ему. Это было первое, чем она отозвалась на все, что от него вынесла и за последние месяцы и раньше, и еще раньше; она ничего не умела забывать и не забыла.
Расплескавшись над столом жирным обвисшим телом, Зинаида Ефимовна резала ножом кроваво-красные помидоры, принесенные ею с базара. Жидкие волосы ее были собраны на затылке в трясучий кулачок; широкие рукава блузы засучены до плеч.
Вася (у него было скуластое лицо, как у матери, и глаза серые) мастерил что-то — склеивал какую-то коробку из картонки, сидя на пороге флигеля. Он поднял было голову на вошедших во двор отца и сестру, но тут же углубился снова в свое занятие. Он не перешел в пятый класс: ему дали переэкзаменовку по двум предметам.
Еля наблюдала все кругом так, как будто все для нее было внове: и акации, и гамак, и люди. Она очень остро отметила про себя, как мать отозвалась отцу насчет золота и толков о возможной войне:
— Бабы на базаре тоже болтают…
Так было сказано это, как будто совсем ничего не стоила эта новость, и так оскорбило ее почему-то это, что она вставила вдруг в разговор отца с матерью:
— Говорят еще, что пожар начинался нынче утром кварталах в пяти от нас, да потушили ведрами бабы.
— Ты что это, а? — удивилась и словам и тону ее мать, повернув к ней плоскую голову.
— Ничего, так, — сказала Еля и отвернулась.
Белобородый древний старик Невредимов, говоривший на улице с ее отцом, неотступно стоял теперь перед ее глазами. Вещие были у него глаза, мерцавшие в глубоких глазницах. Не поверить такому было нельзя: он знал. Он сказал что-то такое о золоте и банках, — это было между прочим, но он добавил: «война», и это вошло в Елю, как входит в дерево клин, — расширяя, готовясь расколоть его.
Пока она шла с отцом к дому, она ничего не спрашивала у него, — она поднималась сама на этом коротком, но многозначительном слове «война», как на крыльях. Она пережила очень много, пока шла и молчала, в эти несколько — может быть, семь-восемь, не больше, минут. Горячечно быстро в ее мозгу мчались с гулким топотом кавалерийские полки один за другим, сверкая обнаженными шашками… Гремели орудия, и дым заволакивал все кругом, как на картинах Верещагина… Потом отбрасывало дым, — и вот какое-то поле с желтой травой, на этом поле много лошадей и драгун сбиты снарядами, и ближе всех к ней, так что всего его видно, — полковник Ревашов… Он не убит, он только ранен… И она подходит к нему с сумкой через плечо… В сумке бинты и лекарства, — прежде всего иод, — на сумке красный крест…
Эта картина еще стояла в ее мозгу, когда она увидела другую: мать над помидорами, брата в гамаке, денщика Фому Кубрика в пару кухонных кастрюлек…
Вот брат, отведя чуть-чуть глаза от книги, говорит небрежно:
— Ерун-да, — война! Бабьи сказки…
— Сказки? — вскрикнула Еля, вся дернувшись. — Нет, не сказки!
— Че-пу-ха! Никакой войны не будет… — И снова глаза в свою рыжую грязную книгу.
— Будет! Будет! Будет! — вдруг сама не своя неистово закричала Еля. — Будет! Будет!.. Будет!.. Будет!..
Была и кончилась зима, наступила и кончилась весна, шло лето, полгода молчала Еля, и вот теперь вдруг этот крик о войне, этот призыв войны, которая все должна опрокинуть, переиначить, преобразить, переделать… Как же можно дальше жить, если не будет войны?