Я объясняю, что жаловаться высшему начальству на низшее всегда можно.
— Ведь вы, — говорю, — у начальника были?
— То-то были.
— Отказал?
— Ну!..
Тишина становится напряженной.
— Значит, теперь остается просить выше…
— Нет! — решительно и резко говорит ближайший ко мне мужик, кажется, староста, озираясь назад и как бы желая запечатлеть свою мысль в массе. — Нам надо помирать, а через ряд на начальника… невозможно.
Картина резко раздваивается. Впереди — лицемерное смирение, доходящее до готовности «лучше помереть», сзади ропот, ругательства, комментарии вроде того, что «гладом поморит», «и то, что есть, отымет»… И чем дальше, тем сильнее и резче…
— Как знаете, — сказал я, — по-моему, прямая просьба, хотя бы и «через ряд», лучше, чем то, что вы теперь говорите. Прощайте.
Вся эта сцена произвела на меня странное впечатление. В этом мгновенном молчании, в этом испуганном удивлении, в этом робком смирении, во всей атмосфере этого схода в последнее мгновение пронеслось что-то такое, что заставило меня невольно спросить себя: «Уж не бунтую ли я как-нибудь нечаянно дубровцев, в самом деле?..» Кажется, нет! Кажется, то, что я говорил, — просто, ясно, непререкаемо и законно. Кажется, наконец, что этот глухой гул под стенами и в углах, гул, исполненный такого мрачного возбуждения и так странно оттеняющий лицемерное смирение первых рядов, — действительно хуже законной жалобы… И, однако… Мы видели, как была понята и к каким последствиям повела законная просьба жителей Учуева-Майдана.
Народ от «законных» жалоб отучали долго и успешно.
Уже спускались сумерки, когда с Н. П. Александровым, управляющим одного из ближних хуторов и спутником моим на этот раз, — мы въехали в широкую улицу большого села Кандрыкина. По отзыву окрестных жителей и местного священника, Кандрыкино хотя и пострадало, но все же меньше других, и потому село это не входило в мои планы. Но мне нужно было у писаря получить сведения о деревушке Малиновке, в которую мы и направлялись.
На улице мы встретили оживленную гурьбу ребят, тащивших большой ушат из училища. Это школьники, которым священник ухитрился из сумм, отпускаемых на этот предмет и, кажется, частью собранных им лично, — устроить обед и ужин… Эта небольшая сцена рассеяла отчасти грустные мысли, навеянные на меня Дубровкой (я не знал еще тогда, что мне предстояло впереди, на следующий день!). Затем разговор с батюшкой, человеком истинно добрым и сострадательным ко всяким нуждам своего духовного стада, еще укрепил это впечатление, и мы с Н. П., весело разговаривая о кандрыкинцах, поехали к волостному правлению. Кандрыкино большое село, построенное на отлогом холме, тремя порядками, по обдуманному плану: три параллельных улицы, отстоящие почти на полверсты друг от друга, разделенные широкими полосами выгонов и огородов с правильными рядами нежилых построек в этих промежутках. С первого же взгляда на село еще с дороги, из-за оврага, видна в этом плане чья-то заботливая устроительная мысль. Сами ли переселившиеся «паны», или умный помещик придумал этот план, — во всяком случае видно, что село сразу же село на своем холме разумно, удобно и широко. По общим отзывам, кандрыкинцы и до настоящих времен держатся крепко, работают отлично и, главное, — дружно. Никто не берет так охотно крупных работ миром, как они, и нигде этот сложный механизм не работает так хорошо и отчетливо. Николай Павлович Александров, на своем хуторе, затеял очистку огромного скотного двора. Взялись за это кандрыкинцы, и вот в первое же воскресенье на хутор приехало четыреста подвод сразу. Наниматель боялся галдения, споров, проволочек и беспорядка. Не прошло, однако, и двадцати минут, как хуторские авгиевы стойла были разделены стариками на делянки, каждый работник узнал свое место, каждая подвода стала в свой ряд — и в день все было кончено. Мир заработал сто рублей на мирские же надобности. Таким же образом кандрыкинцы нанимаются на жнитво, на косьбу, и еще недавно на заработанные миром деньги они построили (или ремонтировали) церковь, что стоило около шести тысяч.
Пока мой спутник рассказывал мне все это, — мы подъехали к зданию сельского правления. В окнах виднелся свет, через запотелые стекла можно было разглядеть тесную толпу, и через стены просачивалось жужжание и гул. Сборная изба вся гудела, точно улей. Очевидно, кандрыкинский «мир» обсуждал какое-то насущное и волновавшее мирское дело.
Когда мы вошли в избу, — голоса сразу стихли, как будто мы застигли врасплох какой-нибудь заговор. Навстречу нам поднялся из-за стола староста, мужик средних лет, черниговского типа, с вытянувшимся вперед горбатым носом, похожим на клюв. Сходство с петухом усугублялось тем обстоятельством, что волосы у него торчали кверху, глаза сверкали гневом, и, видимо, ему трудно было сдержаться, чтобы вновь не кинуться в прерванную нами схватку с мирянами. Повидимому, он сейчас только выдержал жестокий натиск, и на лбу его виднелись даже крупные капли пота.
Мы спросили писаря, которого здесь не оказалось, и в ожидании сели на лавку.