Почему мы все же несколько не доверяем ослепительно добродетельным героям Диккенса, даже таким, которые принимают священство? Наверное, в Англии такие и были, и есть. Дело не в реальности, а в том, что эта реальность нас не убеждает. Когда у добродетельного человека имеется или может иметься текущий счет в банке, — мы все же про себя усмехаемся. Действительно праведным из героев Диккенса кажется нам какой–нибудь черный от грязи нищий мальчик Джо из «Холодного дома», только за несколько минут до смерти узнавший про существование «Отче наш». Положительные герои Достоевского отличаются не только материальной несостоятельностью, но и жизненной жертвенностью. «В мире скорбни будете»[134] и «внидите узкими вратами»[135] — нет слов в христианстве более для нас трудных, но вот именно какое–то приближение к этим словам праведников Достоевского и делает для нас их праведность убедительной и священной. Мы чувствуем, что уж если быть на земле праведнику, то он должен быть подобен Христу, «не имеющему где главу приклонить»[136]. С этого — с нищеты и странничества князя — и начинается роман, а все развитие героя основано на страдании святого сердца, на распятии этим миром человека не от этого мира. Достоевский был воспитан в Русской Церкви и смотрел в корень вещей.
«Целомудрие и смирение» (9:227), — замечает он о князе Мышкине в черновой книжке романа, определяя его сердцевину, и сочетание этих слов не случайно. Целомудрие есть чистота, святость, а смирение, по учению Церкви, — «предтеча любви», ее основание. В характеристике князя Мышкина Достоевский подошел к одной из самых радостных истин христианства — о неразрывности в нем святости и любви. Истинное христианство именно в этом сочетании, и «чем совершеннее любовь, тем святее жизнь», — говорил авва Силуан. «Что есть чистота?» — спрашивал в VI веке св. Исаак Сирин, книга которого была в библиотеке Достоевского, и отвечал: «Сердце, милующее всякую тварь»[137]. Так же говорит и подвижник IV века Макарий Великий: «Чистота есть сострадание». А в романе князь Мышкин говорит: «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества» (8: 192). И в черновой книжке к роману Достоевский записывает: «Сострадание — всё христианство» (9:270)! Тогда и открывается, почему идея святости так затемнена в современности и, с другой стороны, почему она так привлекала Достоевского. Святость или чистота — это не ферапонтовщина, описанная впоследствии Достоевским, а очищение сердца от самости для служения людям, это смиренная, но жертвенная любовь, это не пуританство, а Голгофа. Но тогда тем более страшна встреча князя с обществом: общество не принимает Голгофы.
«Душа Моя скорбит смертельно»[138], — говорит Иисус в Гефсимании; значит, и смертельная скорбь завещана нам Евангелием. Основной факт романа в том, что не какие–нибудь там заблудшие нигилисты, а подавляющее большинство православного русского общества: генералы и генеральши, инфернальные купцы и флигель–адъютанты, барышни и сановники, англоманы и мелкие чиновники — все люди воспитанные, образованные и даже часто приятные — уж настолько потеряли представление о любви христианства и о святости его — о самой сути его, что
В одном из писем 1880 года Достоевский писал: «У нас вся народность основана на христианстве… Самый важный теперь вопрос: как заставить с этим согласиться нашу интеллигенцию? Попробуйте заговорить: или съедят, или сочтут за изменника» (30, кн. 1: 236). И вот к этой интеллигенции приезжает князь, чтобы «заставить согласиться», приезжает откуда–то «из иных стран», точно с иных планет, как Маленький принц Экзюпери, ничего не имеющий, с узелком в руках и «в штиблетишках» (8: 96), как язвительно заметил Рогожин. И так он проходит по роману, вызывая удивление и страх, любовь и ненависть, всем, может быть, ужасно близкий и для всех все–таки совершенно чужой. Рогожин меняется с ним крестами и тут же пытается его зарезать. Неверие и нелюбовь встретили князя. Говоря о вере, Рогожин признается, что она в нем пропадает. «А что, правда… у нас, по России, больше, чем во всех землях, таких, что в Бога не веруют?» (8: 182) — спрашивает он Мышкина.