Другой дом, домик его кузена в штате Нью-Йорк, был попроще. Он стоял в густой тени деревьев у лесной речки. В нем была одна верандочка, большая комната с неотделанными бревенчатыми стенами, и две маленькие комнаты в глубине. Она вспоминает, как Эдвард печатает на машинке при настольной лампе, а она, сидя в моррисовском кресле, пытается при этой же лампе читать и не знает, счастье это было или нет. Они пошли купаться — выскочили раздетыми из дома в реку. Трахались потом. Наслаждаясь контрастом с былой неприязнью, играя, как будто им все те же пятнадцать и они дома в Гастингсе — нарушают порядки. Затем вернулись к современным обязательствам: после секса написали письмо матери с отцом и подписались «Сьюзи и Эдвард». Детская любовь, говорила ее мать, совсем как брат с сестрой.
Воспоминания о счастье в Чикаго найти труднее. Эдвардова квартира, где они оба были так заняты. Письменные работы и экзамены, должные засвидетельствовать, как специализировались, углубились и перестроились их умы. Штудируя каждый свое, они уважали потребности друг друга и вели себя вежливо. Они отучились год на стипендии и вспомоществования ее отца. Потом, поскольку Эдвард не хотел зависеть от ее родителей, она начала преподавать английский первокурсникам в городском колледже. Там она с тех пор с одним-двумя перерывами — и работала. Когда Эдвард в марте отказался от стипендии, ее работа стала для них единственным источником средств.
От стипендии он отказался потому, что бросил занятия. Он мог бы дождаться лета, когда срок стипендии истекал, но, перестав учиться, решил, что честнее будет и перестать получать стипендию.
Он бросил юриспруденцию, чтобы стать писателем. Сьюзен это удивило, ей казалось, что надо сначала выяснить, сможет ли он писать. Но Эдвард не сомневался. В долгих разговорах он растолковывал ей свое решение и прояснял их будущее с ее в нем ролью. Ее отец приехал в Чикаго его отговаривать, но Эдвард сказал, что его повлекло к писательству с такой силой, что он не смог готовиться к экзаменам и убедился — юридический факультет был ошибкой. Это другие захотели, чтобы я изучал юриспруденцию, сказал Эдвард. И это я захотел, чтобы я писал.
Узнав, что все это время он писал, Сьюзен спросила, почему он ни разу не показывал ей ничего из написанного. Он объяснил, что не готов, потому что все это пока детский лепет. Он попросил поддержки, и она встала за него горой. Это было время идеализма. Ее тревога была эгоистической и буржуазной (до этого буржуазность ее никогда не смущала). Ее виды на уютный дом, на детей и все такое, на преподавательскую карьеру с ученой степенью — вот буржуазность. «Писатели зарабатывают?» — спросила она, волнуясь, так как понаслышке знала, что большинство поэтов и прозаиков кормит какая-нибудь другая работа. «Кому нужны деньги? — ответил Эдвард. — С твоей работой, на окладе, мы как-нибудь перебьемся». Она будет преподавать, он будет писать. Свои книги он будет посвящать ей, без которой ничего этого… и прочее.
Во время своего приезда ее отец по-доброму спросил: «Ты правда хочешь стольким пожертвовать?» — «Но чем я жертвую, папа? — ответила она. Храбрая, неуклонная. — На что я еще гожусь?» — «А что же твои планы, два года в аспирантуре?» — «Мне это пригодилось, — ответила она. — Иначе меня не взяли бы на работу».
Второе лето их брака они провели в Чикаго, чтобы она подзаработала преподаванием в летней школе. Тогда она уже читала кое-что из его писаний. Он велел ей говорить все начистоту, но она вскоре усвоила, что этого лучше не делать. Его стихи были короткие и случайные — сколки ностальгии, воспоминания о местах и настроениях, уложенные в несколько слов. И эротические стишки о том, как дивно ее трахать, — предвосхищение, действо и рекреация. У него были устойчивые выражения для нее, главным образом для ее мягкой пологой груди, и это ее раздражало. Она подозревала, что могла бы писать не хуже, если бы захотела. Потом Сьюзен пестовала эту мысль, так как она позволяла ей считать Эдварда пустозвоном и помогала вычеркнуть его из своей жизни, но в ту пору это была ересь против веры, остро ей необходимой.
Стихи и рассказы. Он перестал их ей показывать. Она надеялась, что не из-за каких-то ее слов. Он говорил о более крупных замыслах. Он работал над романом, но прежде не упоминал об этом потому, что роман был еще очень далек от завершения. Он был довольно длинный. Она предположила, что он автобиографический, уже в тысячу двести страниц, а отрок Эдди в нем достиг только двенадцати лет.
Второй осенью их брака он сделался ежеватым. Дела не шли. Его замысел требовал особой сосредоточенности. «Что за замысел? — спросила она. — Новый роман, поэма?» Он не сказал, потому что ему работалось лучше, когда никто не стоял над душой. «Ошибкой было показывать тебе неоконченное. Мне нужно уехать, одному», — сказал он.
Без меня? Ему нужно было уехать в лесной домик, где он смог бы писать спокойно. «А мне что делать?» — спросила Сьюзен. «Ты должна преподавать, — ответил он. — У тебя договор».