–Боже мой,– сказал он глухим прерывающимся голосом, заметив Тонио Крёгера,– что ж это за восстание стихий, сударь!– но тут же вынужден был прервать свою речь и торопливо отвернуться к борту.
Тонио Крёгер, вцепившись в натянутый канат, смотрел на этот неистовый разгул. В его душе поднималось ликованье, достаточно мощное, как ему казалось, чтобы пересилить и ветер и бурю. Песнь, обращенная к морю, окрыленная любовью, звучала в нем:
Друг давней юности, прибой,
Я снова встретился с тобой!
На этом стихотворение иссякло. Оно не было закончено, не обрело формы, не сложилось в нечто целое. Сердце Тонио Крёгера ожило…
Он долго стоял так; затем растянулся на скамье возле рубки и стал смотреть на небо и… мерцающие звезды. Он даже вздремнул ненадолго.
И когда холодная пена брызгала ему в лицо, он в полусне принимал это за ласку.
Круто вздымающиеся меловые утесы, призрачные в лунном свете, возникли откуда-то и быстро приближались: остров Мэн. И опять нашла дремота, прерываемая каскадами колючих соленых брызг, от которых деревенела кожа… Когда он совсем проснулся, был уже день, прохладный серый день, и зеленое море угомонилось. За завтраком он снова встретил молодого коммерсанта, и тот весь зарделся, стыдясь, должно быть, тех поэтических и вздорных разговоров, которые вел ночью; всей пятерней задрал он кверху свои рыжеватые усики, громко, по-солдатски, пожелал доброго утра своему вчерашнему собеседнику, но в дальнейшем пугливо его избегал.
И Тонио Крёгер прибыл в Данию. Он остановился в Копенгагене, раздавал чаевые всем, кто хоть сколько-нибудь на них претендовал, три дня пробродил по городу, не выпуская из рук путеводителя,– словом, вел себя в точности как зажиточный иностранец, желающий приумножить свои знания чужих краев. Он осмотрел новую Королевскую площадь с «конем», стоящим посредине, задирая голову, почтительно взирал на колонны Фрауенкирхе, долго стоял перед изящными и благородными скульптурами Торвальдсена, влезал на Круглую башню, осматривал замки и провел два беспечных вечера в Тиволи. Но за всем этим видел другое.
На домах с высокими сквозными фронтонами – некоторые из них были как две капли воды похожи на дома его родного города – он читал имена, знакомые ему с давних пор; казалось, они обозначают что-то нежное, дорогое сердцу и в то же время таят в себе какой-то упрек, жалобу, тоску по минувшим дням. И куда бы он ни шел, медленно, задумчиво, втягивая в себя влажный морской воздух, повсюду он видел глаза, такие же голубые, волосы, такие же белокурые, лица такого же склада и с такими же чертами, как те, что виделись ему в странных, горестных и покаянных снах в ту ночь, в родном городе. Случалось, что на улице средь бела дня чей-то взгляд, громкое слово или смех трогали его до глубины души…
Долго он в этом жизнерадостном городе не выдержал. Его прогнало оттуда какое-то беспокойство, сладостное и глупое, воспоминания или, скорей, ожиданье и еще охота спокойно полежать где-нибудь на взморье, а не разыгрывать из себя любознательного туриста. И вот он снова очутился на пароходе и в пасмурный день (море было совсем черное) поплыл вдоль берега Зеландии, в Хельсингёр. Там он перевел в экипаж, проехал еще три четверти часа по прибрежному шоссе и остановился наконец у цели своего путешествия. Это была маленькая приморская гостиница, вся белая, с зелеными ставнями, расположенная в центре селенья, застроенного одноэтажными домишками; ее крытая дранкой башня глядела на Зунд и на шведский берег. Здесь он сошел, занял светлый номер, заранее для него приготовленный, переложил вещи из чемодана в комод и шкаф и на время обосновался в этих краях.
Стоял уже сентябрь, и в Аальсгаарде приезжих было немного. За табльдотом в большой столовой, с окнами на застекленную веранду и деревянными балками йод потолком, председательствовала хозяйка, старая дева, седоволосая, с белесыми глазами и нежно-розовым цветом лица; она неумолчно болтала щебечущим голоском и все старалась, чтобы ее красные руки поизящнее выглядели на скатерти. Один из постояльцев, пожилой господин с короткой шеей, седой шкиперской бородкой и сизым лицом, рыботорговец из столицы, умел говорить по-немецки. Он был явно склонен к апоплексии а казался закупоренным: дышал тяжело, прерывисто и время от времени подносил украшенный перстнем указательный палец к носу, чтобы, зажав одну ноздрю, с шумом втянуть другой хоть немного воздуха.
Впрочем, это не мешало ему изрядно выпивать, и бутылка с водкой неизменно высилась перед его прибором за завтраком, обедом и ужином.
Кроме него, здесь жили еще только три американских юнца то ли с гувернером, то ли с домашним учителем, который молча поправлял очки и с утра до вечера играл с ними в футбол. У юнцов были рыжие волосы, причесанные на прямой пробор, и длинные неподвижные лица. «Please, give me the колбаса, there»,– говорил один. «That's not колбаса; that's ветчина»,– отвечал другой. Этим ограничивалось участие молодых американцев и их учителя в застольной беседе; все остальное время они сидели молча и пили только кипяток.