Конечно, хотя она этого и не знает, как раз ей-то и не мешает потолстеть — ей, которая со временем приучится засыпать, просыпаться, одеваться, гулять по приказу, по сигналу, по звуку колокольчика. Она думает, что ублажает меня. Думает, что жалеет меня! Она привыкает к порядкам в доме, не подозревая, что привычки и одежды, что сейчас сковывают меня, скоро скрутят ее саму… Обернутся вокруг, как сафьян или шагрень… Я привыкла думать о себе как о своего рода книге. Я и есть книга — для нее: она смотрит на меня беспомощным взглядом, не может прочесть, видит лишь форму, но не понимает текста. Она замечает лишь то, что снаружи — «Ах, какая вы бледненькая!» — но не подозревает, какая бурная, порочная кровь бьется внутри.
Я не должна была этого делать. Но не могу иначе. Я слишком прониклась мыслью — эту мысль она подсказала, — что я всего лишь глупая девочка, которую судьба обделила и которой снятся кошмары. Но никаких кошмаров мне не снится, пока она спит рядом, и под этим предлогом я заманиваю ее к себе в постель и на вторую ночь, и на третью. А потом это становится обычным делом. Поначалу она ведет себя настороженно, но, оказывается, ей не нравятся балдахин и занавеси. Каждый раз она, подняв свечу, вглядывается в складки материи.
— А вдруг там мошки какие или паук — возьмет да и свалится?
Она хватается за столбик и трясет изо всех сил — падает один жук, и нас обдает облаком пыли.
Однако, привыкнув, она ложится без уговоров, и по тому, как легко и естественно она сворачивается, обнимая меня рукой, я догадываюсь, что она привыкла спать не одна. Интересно только с кем.
— У вас есть сестры, Сью? — спросила я ее как-то раз, может быть, через неделю после ее приезда. Мы гуляем вдоль реки.
— Нет, мисс.
— А братья?
— Насколько мне известно, нет, — отвечает она.
— И вы росли, как и я, в одиночестве?
— Ну нет, мисс, не то чтобы в одиночестве… В общем, с двоюродными сестрами и братьями.
— Ага, с двоюродными… Вы хотите сказать, с детьми вашей тети?
— Тети? — Она, похоже, не понимает.
— У вас же есть тетя, няня мистера Риверса.
— Ой! — Она моргает. — Да, мисс. Конечно…
Она отворачивается от меня, взгляд ее задумчив. Она вспомнила о доме. Я пытаюсь представить, какой он, — и не могу. Пытаюсь представить ее двоюродных братьев и сестер: грубые такие мальчишки и девчонки, скуластые, с острым подбородком, как у нее…
Она вздыхает.
— Ничего, — говорю я, как добрая госпожа несчастной служанке. — Смотрите, вон идет баржа. Можно послать с ней привет. Мы обе пошлем приветы — в Лондон.
«В Лондон», — повторяю я про себя. Там Ричард. Я тоже буду там, через месяц.
А вслух говорю:
— Темза их донесет, даже если баржа не сможет.
Однако она смотрит не на баржу, а на меня.
— Темза? — переспрашивает она.
— Река, — поясняю я. — Эта река.
— Эта полоска воды и есть Темза? Нет, мисс, вы шутите. — Она неуверенно улыбается. — Как такое может быть? Темза — она такая широкая… — Она разводит руки в стороны. — А эта… узкая. Видите?
Я отвечаю, что, как мне кажется, реки чем дальше текут, тем шире становятся.
Она качает головой.
— Такая узенькая полоска воды? — снова говорит она. — Да в той воде, что мы берем из крана, и то больше жизни, чем в этой… Ой, мисс! Гляньте туда.
Баржа проплыла мимо нас. На корме ее крупные буквы: «РОТЕРХИТ», но она показывает не на них, а на пятна мазута от работающего двигателя.
— Видите? — чуть не кричит она. — Вот какая Темза. Темза такая в любое время дня и ночи, в любое время года. Посмотрите, сколько красок. Тысячи цветов…
Она улыбается. Когда она улыбается, она почти красива. Потом пленка мазута становится тоньше, вода коричневеет, и улыбка сходит с ее лица. И у нее снова вид воровки.
Вы понимаете, я должна была ее презирать. Иначе как бы смогла я сделать то, что задумала? Как смогла бы обмануть ее и погубить? Это все потому, что я слишком долго была с ней рядом. Мы должны были довериться друг другу. А ее представление о доверительности не такое, как у Агнес, не такое, как у Барбары, и не такое, как вообще у горничных. Она слишком открытая, слишком смелая, слишком вольная. Она зевает, потягивается. Расчесывает болячки и ссадины. Пока я шью, она разглядывает старую царапину на руке. Потом спрашивает:
— Можно булавку?
А когда я достаю из шкатулки свою иголку и протягиваю ей, она минут десять ковыряет кожу острием. Потом возвращает мне иголку.
Но передает осторожно, чтобы я не уколола палец.
— Смотрите не уколитесь, — говорит она так просто и по-доброму, и я на миг забываю, что она бережет меня для Ричарда. Думаю, она и сама об этом забыла.