Ярко светило солнце, теплый ветерок продувал улицы и проулки. Все вокруг было чистое, ясное. Осветившись солнцем, все ответно светилось — кирпичи, черепицы и даже булыжники, а в тени плясали мириады радужных пылинок. Плясали в толпе и парни с девушками, все празднично одетые. Всюду веселье, и если закрыть глаза, то покажется, что ты в лесу, и что вовсю стучат дятлы. Тук-тук-тук. Только эти дятлы говорят по-человечьи.
— Подставляй широким, приятель!
— Готов!
— Готов да не совсем! Разуй глаза.
— Ладно, теперь ты.
— Узким, значит. Палец убери.
— Ишь, какой прыткий! Гони яйцо.
Партия разыгрывалась дальше, на сигаретах росли столбики серого пепла, вокруг вероятных победителей крутилась ребятня в надежде поживиться битыми яйцами. Я, не задерживаясь, спешил на другой конец улицы, к мостику через зловонный ручей, где собирались ребята постарше и взрослые мужчины и где бились по-серьезному. Помню, я пристроился к хорошей, денежной партии, и тут ко мне подбежали оба моих брата, чтобы занять яйцо — свои они уже все просадили. «Вы рядом стойте, — велел я. — Будете собирать, что я набью». И под общий смех поставил на кон полпенса. Братья отошли. Но они вернулись, и очень скоро. Я играл осторожно, как учили: крепко держал яйцо между большим и указательным пальцами, оставив крохотное окошко, — и скоро я убедился, что бояться мне нечего. Не знаю, как два других яйца, но то первое было рекордсменом. Успех был предрешен. К полудню я выиграл в двенадцати партиях и только одну проиграл — точнее, она развалилась, потому что нечем было со мной расплачиваться. Двадцать пять шиллингов от ставок и пять десятков колотых яиц, грудой лежавших на земле, говорили за себя лучше всяких слов: я таки побил поселок.
Мое возвращение домой было сплошным триумфом. Вместе с приятелем я шел впереди процессии, засунув руки глубоко в карманы, набитые звонким серебром и медью. Мир сиял и ликовал. Какая была пасха! Другой такой я не припомню! Даже кровельки над трубами сверкали, и из каждого окна летели снопы золотых стрел. За мной скакала вся наша уличная мелкота, теребила за хлястик, выпрашивая яйца, а на пороге, искусно разыгрывая удивление и восторг, меня, конечно, поджидала мать.
— Нет, ты посмотри на него, отец! Ты посмотри, что натворил Дэнни!
Но для нас с Паффером приключения только начинались. Он-то и заварил кашу.
— Айда на ферму! Там парни и девки все утро вкалывали, им сейчас знаешь как охота развлечься? Особенно девкам. Там есть симпатичные. Вот будет номер, когда мы заявимся и переколем им все яйца!
— Да что там есть-то? Хутор, улица да забегаловка.
— Без яиц не останешься, не бойся, — сказал Паффер и подмигнул. И с таинственным видом повел меня на ферму. Я и сейчас помню цветущие живые изгороди, боярышник, терновник, яблоневый цвет; по склонам оврага примула, на дне желтел бальзамин. Деревня молчала, как вымершая, только где-то в саду пел дрозд. У пивной Паффер схватил меня за локоть. «Погоди», — сказал он.
— Ты же знаешь — я не пью.
— А на ферме пьют, — сказал Паффер и опять многозначительно подмигнул.
Мы взяли две бутылки, он сунул себе одну в карман, я затолкал другую, и мы пошли дальше. Дом был длинный, приземистый, под красной черепицей, у порожка посверкивал ножной скребок. Паффер вошел не постучав, и за ним я. Внутри было людно, шумно, темно — оконца были крохотные. Стол был уставлен грязной посудой, за столом сидели четыре грудастые великанши и пили пиво. Паффер выставил наши бутылки.
— Принимай, Лил, — сказал он, ставя их перед самой толстой великаншей. И тут я остолбенел от ужаса: она расхохоталась низким голосом, потянула его к себе на колени, облапила и стала целовать.
— А это кто? — спросила она, оторвавшись и смерив меня взглядом.
— А-а, знаменитый битчик! Садись, паренек, устраивайся как дома. Играть будем после, еще тряхнешь мошной.
И она заколыхалась от смеха. Сесть бы хорошо, только куда? Всюду люди — на большом диване, на шатких стульях и табуретках и просто на подушках по углам. Это еще не все: сверху и из других комнат доносились неясное бормотание, выкрики, визгливый смех. В упавшей на минуту тишине я слышал голоса на лестнице: низкий и тревожный шепот женщины, а потом резкая, жесткая и требовательная мужская речь. Меня потянули за руку, я сел и оказался рядом со смуглой и стройной девушкой, маленькой и вертлявой, а какие глаза — не разглядел, стеснялся.
— Так ты знаменитый битчик? А имя у тебя есть?
— Меня зовут Дэнни Касл,[6] — сказал я, мучительно стыдясь своей фамилии, но она сказала: «Хорошее имя, и фамилия к нему хорошая», — и я возликовал. Я заерзал на краю дивана, и она добавила:
— Не бойся. Обними меня.
Я обнял ее за плечи и придвинулся ближе; она ткнулась головой мне под мышку, и я задрожавшими пальцами коснулся ее голой руки. Я спросил, как ее зовут. Она сказала — Дженни, она дочка здешней работницы. И прижалась ко мне совсем тесно.