Таким он остался в моей памяти — как символ нашего века — человек удачи и рекламы, владыка мира на час. Вот он стоит на краю широкой полукруглой террасы, лежащей перед величественным главным входом, — крохотная фигурка, до смешного малюсенькая на фоне этой сорокафутовой арки; за спиной у него высеченный из гранита шар — гигантский шар в медной сетке параллелей и меридианов, изображающий нашу планету, и небольшой подвижной телескоп на бронзовой подставке, который ловит солнце как раз в ту минуту, когда оно в зените. Вот он стоит, мой дядюшка, точно Наполеон, окруженный своей свитой, — тут мужчины в визитках и в костюмах для гольфа, маленький адвокат, чью фамилию я запамятовал, в черном пиджаке и серых брюках, и, наконец, Уэстминстер: на нем шерстяная фуфайка, цветастый галстук и какой-то необыкновенный коричневый костюм собственного покроя. Он внимательно слушает дядю, а тот указывает ему на ту или иную часть расстилающегося перед ними пейзажа. Свежий ветер, налетая порывами, развевает полы дядюшкиного сюртука, ерошит его жесткие волосы, и от этого еще отчетливее видно, что его лицо, фигура и весь он — воплощение неукротимой жадности.
У ног их раскинулись на сотни футов мостки, канавы, котлованы, горы земли, груды камня, который добывается в горах Вилда. Справа и слева поднимаются стены дядюшкиного несуразного и никому не нужного дворца. Одно время на него тут работало сразу до трех тысяч рабочих, и это нашествие нарушало экономическое равновесие всей округи.
Таким его рисует мне память — среди первых грубо намеченных очертаний постройки, которую не суждено было довести до конца. Ему приходили в голову самые дикие фантазии, которые не укладывались ни в какие финансовые сметы и не имели ни малейшего отношения, к здравому смыслу. Казалось, он вообразил под конец, что для него уже не существует никаких пределов и ограничений. Он велел перенести солидных размеров холм и с ним чуть ли не шестьдесят старых деревьев на двести футов южнее, потому что этот холм заслонял вид на восток. В другой раз он вздумал устроить под искусственным озером бильярдную с потолком из зеркального стекла — что-то в этом роде он видел в одном городском ресторане. Одно крыло дома он обставил, не дождавшись, пока все здание подведут под крышу. Ему понадобился бассейн для плавания размером в тридцать квадратных футов рядом с его спальней на втором этаже, и в довершение всего он решил обнести все свои владения высоченной стеной и закрыть к ним доступ простым смертным. Стена была в десять футов высотой, утыканная поверху битым стеклом, и, если бы ее довели до конца, как хотел дядюшка, длина ее составила бы около одиннадцати миль. Под конец работы велись настолько недобросовестно, что не прошло и года, как часть стены обрушилась, но на протяжении нескольких миль она тянется и поныне. И всякий раз, вспоминая о ней, я думаю о тех сотнях мелких вкладчиков, что так горячо поверили в «звезду» моего дядюшки и чьи надежды и судьбы, покой жен и будущее детей ухнули безвозвратно в никудышный цемент, который так и не скрепил эту обвалившуюся стену…
Любопытно, что многие современные финансисты, разбогатевшие благодаря счастливому случаю и беззастенчивой рекламе, на закате своей карьеры принимаются за какую-нибудь грандиозную постройку. Так было не только с моим дядей. Рано или поздно всем им, как видно, непременно хотелось испытать свое счастье, претворить неуловимый поток изобилия в нечто плотное, осязаемое, воплотить свою удачу в кирпичи и цемент, заставить и лунный свет служить им, как будто он тоже у них на поденном заработке. И тут-то вся махина, сооруженная из доверия и воображения, начинала шататься — и все рушилось…
Когда я думаю об этом изуродованном холме, о колоссальной свалке кирпича и известки, о проложенных на скорую руку дорогах и подъездных путях, о строительных лесах и сараях, об этом неожиданном оскорблении, нанесенном мирной природе, мне вспоминается разговор, который был у меня с викарием в один ненастный день, после того как он наблюдал полет моего планера. Я только что приземлился и в фуфайке и шортах стоял около своей машины, викарий заговорил со мной о воздухоплавании, и на его худом, мертвенно-бледном лице проступало отчаяние, которое ему никак не удавалось скрыть.
— Вы почти убедили меня, — сказал он, подходя ко мне, — убедили против моей воли… Чудесное изобретение! Но еще очень много времени понадобится вам, пока вы сумеете поспорить с другим совершенным механизмом — с птичьим крылом.
Он посмотрел на мои ангары.
— Вы тоже изменили облик этой долины, — сказал он.
— Это временное явление, — возразил я, догадываясь, что у него на уме.