Мы с Гасановым бежали, не чувствуя земли под ногами. Лейтенант первый подскочил к мулле, встряхнул его и крикнул по-азербайджански:
— Что делаешь, мерзавец!
Мгновенно все утихло. Я поднял Айну и ее мать, вытер на их лицах кровь. Толпа молча смотрела на нас. Я понял, что наше вмешательство может повлиять на толпу по-разному. Многим противно было смотреть на расправу над девушкой, но эти взбудораженные люди при одном неосторожном слове начнут бросать камни — в нас. Мы здесь чужие и, может быть, виноваты в нарушении обычаев. Я протянул руку к людям и сказал, как только мог, спокойно:
— Опомнитесь…
Но в это время вышел вперед чабан Хамракул.
— А тебе какое дело до нас? Кто тебя просил быть защитником Айны? Кто она тебе — жена или, может, любовница? А не скажешь людям, солдат, где Айна спала в эту ночь? — Он пронизал меня ненавидящим взглядом и обернулся к людям: — Айна ночевала в казарме! Я сам видел — с ним шла! — показал на меня чабанской герлыгой.
У меня перехватило дыхание. Не боязнь, а невозможность доказать невиновность Айны лишила меня речи.
— А-а, вот какие солдаты? Законы наши не уважаете, топчете их, девушек портите, байстрюков по миру пускаете! — брызгал слюной прямо мне в лицо Ибрагим, а потом плюнул на меня.
Поднялся шум. Теперь уже десятки рук с камнями поднялись на нас.
— Бросайте, бросайте! — кричал мулла, и его бороденка дрожала от злобы.
Гасанов вырвался вперед, сверкнул грозным взглядом и, перекрывая шум толпы, крикнул:
— Стойте! Вы! Опустите руки! Ну! — Потом перевел дыхание и заговорил спокойнее: — Поверили подлой брехне? Да, Айна ночевала в казарме, потому что не нашла места среди вас, бессердечных. Но честность ее может установить суд, если вы ей не верите. — Лейтенант смерил взглядом смутившегося муллу и показал на него пальцем: — Кто вас опутывает? Посмотрите на свои рабочие руки и на его пухлые ладони. Посмотрите на небо, на свет! Девушку живьем в землю зарыть хотите… За кого замуж отдавали? — Гасанов взял за пиджак жалкого Яшара и показал его людям: — За вот это посмешище, за калым, за барашков?!
Остыла толпа. Глухо падали на землю камни.
Айна посмотрела на меня, будто говорила мне взглядом: «Зачем ты просил моей любви, зачем наговорил вчера так много хороших слов, а потом…» Резко отвернулась, подошла к Гасанову и кратко сказала:
— Спасибо.
Айна отвела мать в саклю и в будничном платье, с узелком в руке вышла из селения. Ей ничто больше не угрожало, но оставаться в селе она, ночевавшая в казарме, не могла. А на меня больше она не надеялась. Я побежал за нею, чтобы объяснить, почему я оставил ее одну ночью, но Айна даже не обернулась на мой оклик.
В последний раз я увидел ее, когда она остановилась на горе и долго смотрела на селение, прощаясь со всем, что было ей близким и дорогим, а может быть, и со мною.
В тот же день муллу и Ибрагима отправили в Кировабад.
Больше мы не видели Айны. Я просил Гасанова подать на розыски, но он молчал. Трудно было теперь узнать моего командира. Лейтенант почернел, губы его были плотно сжаты, а взгляд стал таким, как у человека, который в огромной толпе все время ищет знакомое лицо, а найти не может.
Я попросился в отпуск.
— Скоро демобилизуешься…
А потом он куда-то исчез. Солдаты говорили, что перевелся в другую часть.
Я ездил в Машкалан, но Айны не нашел…
•
Зачем я приехал сюда, в далекий Ахчаильск? Чтобы своими глазами увидеть и пожалеть о том, чего уже нельзя вернуть? Но тосковать сейчас можно только о юных годах. У каждого из нас есть своя жизнь.
Ты наливаешь мне хмельное вино, а глаза твои говорят:
«Я все знаю теперь и помню все. Я не раз вспоминала тебя… Но ты же сам видишь, как изменились наши горы. Потому и радуюсь, что не покинула их тогда.
Нелегко нам досталось счастье, а поэтому оно дорого и прекрасно».
У Айны первые морщинки под глазами. Она выросла, повзрослела, но лицом не изменилась. Ее глаза такие же, как и тогда, только вместо пугливости и печали в них светится гордость и тихая нежность материнства.
Ушли годы, пролетела юность. Айна стала женою Гасанова и матерью Астана.
А для меня, в душе моей, она осталась навеки символом человеческой красоты.
Кинжал
Целый день бродил я отрогами Дашкесанских гор, пытаясь рассеять свою тоску по родному Прикарпатью. Я взошел на вершину Мамед-Дага, названную именем народного мстителя Хаджи Мамеда, и взобрался на менее высокую гору Рашид-Даг. Кто был этот Рашид — кавказский Довбуш, Кобылица или Шугай, — я не знал, да и спросить было не у кого: за весь день я не встретил в горах ни одной живой души.
И вдруг ко мне донесся монотонный звук зурны, прокатилась мелодия эхом по ущельям, взлетел в небо коршун. Шелестом листьев отозвался песне одинокий карагач, зашептал ветер, сметая своим невидимым крылом песок с порыжевших склонов, и я остановился, прислушался.
Поднявшись на вершину, я увидел выжженные солнцем полонины — эйлаги, по ним рассыпались стадами овцы и козы, а между двумя островерхими каменьями примостилась серая холщовая палатка.