Невозмутимо оставаться в экипаже для человека со столь беспокойным, как у меня, нравом было решением неприемлемым. Я оттащил одноколку с дороги, накрыл брезентом свой скромный багаж и ружье, привязал поблизости пони и — окоченевший, злой и усталый — поплелся искать подмогу; хотя я был вооружен всего лишь норвежским ножом, воров или чьего-либо нападения я не опасался.
Я продолжал так идти по дороге, дождь хлестал в лицо и слепил глаза. Единственной моей защитой были теперь шотландский плед и дождевик; вскоре я различил ограду и небольшую дорожку, что явно указывали на близость жилья. Пройдя еще ярдов триста, я увидел, что лес поредел, впереди замелькал свет. Он горел, как я понял, в нижнем окне небольшого двухэтажного деревянного особняка. Створки окна оказались не только незапертыми, но даже распахнутыми, как будто приглашали войти. Зная гостеприимство норвежцев, я не стал утруждать себя поисками входной двери и шагнул в дом прямо через низкий подоконник. В комнате никого не оказалось. Я огляделся, ища глазами звонок, но затем вспомнил, что у норвежцев нет каминов и звонок обычно помещается за дверью.
Крашеный, коричневый пол, разумеется, ничем не был устлан; в углу на каменной подставке, подобно черной железной колонне, высилась продолговатая немецкая печка; дверь, ведущая, по-видимому, в другие комнаты, была двустворчатая с поворачивающейся ручкой, столь распространенной в деревенских домах. Мебель из простой норвежской сосны была прекрасно отполирована; единственную роскошь составляли две оленьи шкуры: одна — постеленная прямо на полу, другая — накинутая на мягкое кресло. На столе лежали номера «Иллюстрет тидене», «Афтонблат» и других утренних газет, а также пенковая трубка с кисетом. Все указывало на то, что комнату покинули совсем недавно.
Едва я успел осмотреться, в комнату вошел высокий худой мужчина благородной наружности. Одет он был в грубый костюм из твида и ярко-красную рубашку с расстегнутым воротом — наряд простой и непринужденный, каковой он, казалось, носил с врожденным изяществом, а надо сказать, не каждому дано в таком облачении сохранить облик, исполненный достоинства. Остановившись в нерешительности, хозяин удивленно и выжидательно воззрился на меня, в то время как я извинился по-немецки и начал объяснять причину своего вторжения.
—Taler de Dansk-Norsk?{32} — отрывисто спросил он.
Я не могу бегло говорить ни на том, ни на другом, но...
Что ж, добро пожаловать, постараюсь сделать все, чтобы вы продолжили путешествие. А пока не угодно ли коньяку? Я старый солдат, и мне известны прелести хорошего стола и индийского табака в промокшем бивуаке. К вашим услугам также и трубка.
Я поблагодарил его и, пока он отдавал слугам распоряжение сходить за лошадью и одноколкой, внимательно разглядывал его, так как что-то в его голосе и облике вызвало во мне некие смутные воспоминания.
Он был весьма красив собой, в чертах лица его проглядывало что-то орлиное, но вместе с тем на них запечатлелись следы глубокой меланхолии, скрытой, неизбывной печали, какая исходит от разбитого сердца. Лицо было бледное, изможденное, волосы и усы очень густые, но поседевшие добела, хотя ему, судя по всему, едва минуло сорок. Голубизна глаз была лишена мягкости, свойственной этому тону, отчего взгляд делался проницательным и грустным, по временам же он становился тревожным, и тогда в нем читались то страх, то боль, то безумие, а быть может, и все смешение этих чувств. Столь неприятное выражение в значительной мере сводило на нет правильность черт, благодаря которой лицо бесспорно выглядело бы привлекательным. Но когда я сбросил свое промокшее одеяние, лицо хозяина словно озарилось изнутри, и он воскликнул:
—Да ведь вы говорите по-датски, и по-английски тоже, я знаю! Неужели вы совсем забыли меня, герр капитан? — добавил он, сжав мне руку в дружеском порыве. — Неужели вы не помните Карла Гольберга из датской гвардии?
Голос был тем же, что и у моего давнего знакомца — молодого датского офицера, жизнерадостного и общительного, чей неуемный нрав и удаль снискали ему репутацию сорви-головы и повесы. Он имел обыкновение устраивать ужины в Клампенборгских садах, с одинаковой щедростью угощая шампанским как первых дам двора, так и театральных танцовщиц. Многие прекрасные датчанки отдали ему свое сердце, и, как рассказывали, он имел дерзость флиртовать даже с наследной принцессой, находясь в карауле в Амалиенборгском дворце. Но как я мог соотнести с ним этого преждевременно состарившегося человека?
—Я прекрасно помню вас, Карл, — ответил я, пока мы обменивались рукопожатиями, — хотя много времени прошло со дня нашей последней встречи. Прошу прощения, я даже не мог поручиться, живы ли вы или уже на том свете.
Странное выражение, которое я не берусь определить, появилось на лице его, когда он тихо и печально произнес: