Олесь захотел помыть руки, лицо, и Ольга поставила греться на примусе воду, ей казалось, что он должен смыть не просто грязь — доказательства своей опасной деятельности, которая и страшила ее, и восхищала. Страха она пережила достаточно, а восхищение такое было чувством новым, необычным, горько-сладким, оно освобождало ее из паутины страха и возвышало, приобщало к чему-то высокому, таинственному, как мир сказок, которым верила в детстве, как первое причастие в церкви, куда ее, маленькую, водила мать. Вновь увидев Олеся, она поверила в существование бога, казалось, больше, чем верила раньше.
Ольга достала из своих запасов кусок мыла, довоенного, туалетного. Олесь сбросил рубашку, чтобы помыться, и у нее по-матерински сжалось сердце: какой худой! Но в то же время восхищение им росло, и от этого становилось все более радостно и по-новому тревожно.
Она лила ему на руки, а он плескал воду на лицо, шею, худые плечи и весело фыркал. Совсем мирная картина, идиллия: так жена поливает мужу, когда тот возвращается с работы.
Но не об этом она думала и другое сказала:
— Мне кажется, ты вернулся после очень далекой дороги.
Он застыл, наклонившись над тазиком, с волос его, отросших после лагеря, стекала вода.
— Думай, что я собираюсь в дорогу.
— Куда? — испуганно, как птица, встрепенулась она.
— На очередное задание. А это очень далекая дорога.
И снова захлестнул ее прежний страх. Но она отогнала его и порадовалась своей победе.
А потом она кормила его ужином, выставила на стол все лучшее. Олеся конфузила ее радость. Так богато, празднично встречать будут разве что фронтовиков, когда они вернутся с победой, думал он. Но до победы далеко. Теперь, вступив в активную борьбу, он это почувствовал в большей мере, чем даже в лагере: при полной безнадежности своего положения там у него, романтика, еще жила вера в чудеса.
Знал, что Ольгу обидит решение, принятое не им — командиром группы Андреем. Не очень понимал целесообразность своего перехода на другую квартиру, считал, что под этой крышей, под опекой не по годам хитрой, энергичной, любящей его женщины и сам он, и дело, порученное ему, будут находиться в большей безопасности, чем где бы то ни было. Но оспаривать решение командира не отважился. Выполнить же его совет — не возвращаться на старую квартиру— не мог, знал, как Ольга будет страдать от неизвестности, а у него не будет спокойно на душе при мысли, что из-за него мучается близкий человек.
Шел с решительным намерением поговорить, объясниться и не оставаться на ночь, чтобы не переживать самому и не растравлять ее душу, пойти на квартиру к незнакомым людям. У него был ночной пропуск на имя железнодорожного рабочего Ивана Ходкевича.
Своей радостью Ольга растопила его решительность. Не хватало духу при такой ее заботе и ласковости сообщить свое неблагодарное решение, сказать же ей, что у него такой приказ, нелепо: не поймет она, пошлет к черту всех командиров, ведь сердцу ее никто не может приказать.
Олесь был голоден, но ел нехотя, как больной, и Ольга забеспокоилась. Она сидела напротив, не сводила с него глаз и угощала, как дорогого гостя, предлагая одно кушанье за другим.
Разговор у них выходил странный, какой-то односторонний. Говорила Ольга, была слишком многословна, будто понимала, что у них мало времени, и спешила высказаться. Но он чувствовал, что говорит она не о том, о чем ей хочется сказать, спросить: о том, главном, о чем думают оба, она боится начать разговор, оттягивает так же, как оттягивает и он.
Она долго и очень подробно рассказывала, как вела себя Светка, про все ее хитрости и капризы и особенно о том, как она скучала, искала его, Олеся, по всем углам дома и настойчиво допытывалась на своем понятном только матери языке, где он, когда вернется. О том, как тосковала, как волновалась сама, — ни слова. Рассказ о ребенке тронул Олеся, но он понимал его подтекст и вновь удивлялся — не в первый раз! — душевной чуткости и тонкости этой женщины, в других обстоятельствах грубой и крикливой. Она будто убаюкивала его, утомленного, отяжелевшего от ужина, рассказами о дочери и своих делах, о соседях, о тетке Мариле, которая почему-то начала глохнуть и, недослышав, часто отвечает невпопад, чем удивляет даже Светку.
Сказала, что была у Боровских, но не призналась, что искала его, будто заглянула так, между прочим. Тут Олесь понял, как осторожно она подступает к тому главному, о чем им предстояло говорить, и стал вслушиваться более внимательно.
— Ленка нервная, злая. Слова ей не скажи. Это от голодухи.
— Ты помогла бы им.
— Кому? Боровским? Они гордые. Да и у меня не база, не склад. Не нужно было им ворон ловить. Такие парни, как Андрей и Костя, могли — ого! — сколько добра натаскать, не то что я, одинокая баба. Не везде я осмеливалась лазить… Они свою совесть берегли, мне тоже было что беречь…