Ольга выбралась из саней. На путях остановилась, посмотрела на блестящие рельсы, которые убегали в неизвестную даль. Как каждого человека, мало ездившего, ее привлекала эта даль, с детства казалось: там, где кончаются рельсы, начинается новая страна, где люди живут совсем иной жизнью.
Друтька выпустил вожжи и подождал ее за переездом.
— Далеко еще до твоего дядьки?
— Нет, недалеко. Вот проедем Михановичи, потом Бордиловку, а затем повернем на Пережир.
— Ничего себе недалеко!
— Не ты же сани тянешь. Конь. А вожжами я больше крутила, чем ты. И нисколько не устала. Хочешь, станцую?
— Ты бы иначе повеселила.
— Дорогой платы ты захотел.
— Я? Платы? От тебя? Наоборот. Я тебя хочу озолотить. Я же, как видишь, хочу по-хорошему. Сватаюсь по всем законам.
В путевой будке хлопнули двери, и высокий молодой голос скомандовал:
— Эй, вы, стойте!
Они повернулись. К ним шли двое: один в форме немецкого солдата, без оружия, другой, высокий и худой, в круглых очках, в цивильном — в длинном черном пальто, в серой каракулевой шапке-столбуне, делавшей его еще выше; очкарик этот на две головы возвышался над солдатом.
Друтька ступил им навстречу. Но длинный зло крикнул:
— Коня останови, раззява!
Ольга не испугалась, первая послушно бросилась догонять коня.
Конь прошел от железной дороги шагов сто. Она боялась кричать «тпру», чтобы конь не побежал, — такое иногда случается. Но этот, ученый, услышал, что за ним бегут, и остановился сам.
Ольга стояла у саней и смотрела, как они подходят, охранники и ее спутник.
Друтька снизу вверх заглядывал под очки и что-то горячо доказывал. Достал свои бумаги, протянул немцу, но тот передал их переводчику. Слышно было, как длинный своим тоненьким, будто девичьим, голоском бойко лопотал по-немецки — переводил.
Они приблизились. У переводчика не только голос, но и лицо было точно девичье, детское. Несмотря на такой неимоверный рост, это был еще мальчик, лет, наверное, семнадцати. Но у него нехорошо, очень зло, кривились губы и пальцы сжимались в кулаки, будто он с трудом сдерживал себя, чтобы не ткнуть Друтьке кулаком в лицо.
Друтька возмутился:
— Своим не верите? Таким документам! Ты посмотри, кем подписано мое удостоверение!
— Если ты полицейский, то знаешь, что документы у бандитов всегда в порядке, — уже более примирительно сказал юнец и услужливо перевел немцу свои слова.
Тот одобрил:
— О, яволь.
Ольга подумала: «Где это ты, поганец, так по-немецки выучился? Вытянулся, будто черт за уши тянул! Каланча! Может, помочь Федору?»
Нет, не хотелось ей почему-то ни просить, ни доказывать ничего, ни тем более улыбаться или шутить — пускать в ход свои чары. Она то ли не чувствовала еще опасности, то ли верила, что ее можно избежать.
Немец, пройдя к коню, почему-то внимательно осмотрел хомут, потрогал подхомутник. Переводчик поднял мешок с сеном, на котором они сидели, и как-то брезгливо-пренебрежительно выбросил его из саней, отчего Друтька даже побелел. Но Ольгу это мало тронуло.
Немец обошел вокруг коня и направился к ней. Она отступила шага три с дороги в снег, подумав: не хочет ли он обыскать ее? Нет, немец показал пальцами на мешки и швейную машинку.
— Что в мешках? — спросил очкарик.
— Я же тебе сказал, что в мешках. Барахло. Едем к своим, чтобы пожениться. — Друтька попробовал улыбнуться. — Нужны же подарки.
— Развяжи.
— Так тебе хочется потрясти мои мешки? Эх ты! Антилигентный парень! Своему не веришь.
Переводчик покраснел, и губы его скривились уже не зло, а как-то обиженно.
— Он ножом сейчас попорет твои мешки. Тогда узнаешь… Не ломайся.
Немец удивился, что последних слов переводчик не перевел, и терпеливо ждал, а тот начал что-то говорить, но Ольга поняла: не то переводит.
Друтька решительно вскочил на сани, будто намеревался говорить речь.
— Какой развязывать?
— Любой.
«Если он начнет развязывать мой мешок, я брошу гранату», — подумала Ольга без страха, так спокойно, что удивилась сама, только одно немного обеспокоило: «Куда ее лучше бросить?»
Решила — в сани, под ноги Друтьке. Для размаха еще отступила. О том, куда спрятаться самой, не думала.
Друтька схватил свой мешок, зубами развязал узел на веревке, потому что пальцы не гнулись — от холода или от волнения. Перевернул мешок и зло вытряс все, что было в нем, на сани.
На миг Ольга даже забыла о гранате ошеломленная. Из мешка высыпались детские штанишки, рубашечки, кофточки, чулочки, туфельки, много туфелек, пар, может, двадцать, самых разных — белых, красных, черных, со стоптанными каблучками, облупленными носочками…
— Ну вот, видишь что тут. Жидовские лохмотья. Эршисен юдэ. Пух-пух юдэ, — объяснял Друтька сам немцу. — Юденятам на том свете они не нужны.
Ольгу будто ожгло страшным огнем: «Ах ты, гад! Что же это ты творил, собака! Какая же кара нужна за это!»
Парень перевел слова Друтьки, и немец засмеялся. Он, с кем она только что сидела рядом в санях, тоже оскалил зубы. И глиста эта, кобра очкастая, сопляк, захихикал льстиво, гаденько.
«Над чем они смеются? Над смертью детей?.. Они смеются над смертью детей?».