Только сегодня утром он получил от мастера эту поковку четырехсотграммового молотка с квадратным бойком. Грязновато-шероховатый кусок металла, очень отдаленно напоминающий молоток. От первого же прикосновения напильника засверкала, засияла в нескольких местах сталь, и захотелось как можно скорее содрать всю эту неровную, неопрятную поверхность.
Молоток у него будет на славу! Пожалуй, даже много двадцати часов, — вполне можно справиться и побыстрее. Интересно: куда попадет этот молоток? Может, он будет лежать в магазине на полке? Зайдет какой-нибудь важный человек в шляпе, знаменитый инженер, лауреат Сталинской премии, и спросит продавца:
— А ну-ка, покажите, какие у вас есть молотки.
Продавец разложит десяток на прилавке, а знаменитый инженер поднимет Митино изделие и скажет: «Сразу видно, что делал мастер. Заверните, пожалуйста».
Митя самозабвенно пилил, не останавливаясь, не глядя по сторонам.
День пробегал быстро и незаметно. От утренней линейки до обеда каждая минута была заполнена делом, и если дело спорилось, так приятно было тут же, в мастерской, шумно построиться и пойти в столовую на обед.
Пройти надо было всего только через двор в другое здание, но после четырех часов спорой работы на душе у Мити было спокойно и весело; не так весело, как бывало, когда бежишь у себя в Лебедяни в кино или на Дон, а совсем по-другому: как будто так же смеешься, так же хочется громко разговаривать, но это веселье взрослого человека, поработавшего на славу.
И есть хочется по-иному, и руки моешь иначе: смываешь рабочую грязь; а на ладонях у самых пальцев кружочки мозолей.
В столовой шуметь не полагается, но попробуй пообедать тихо, если кругом столько знакомых ребят и каждому хочется сказать два-три слова…
Стулья сами по себе отодвигаются с шумом, ложки и вилки звенят. Посреди стола лежат пухлые ломти ноздреватого хлеба; они разложены колодцем на большой тарелке. Вкусно пахнет борщом, супом, жареной картошкой, мясом. В стаканах — подернутый матовой пленкой кисель.
Тарелка уже дымилась перед Митей.
За четырехместным столом сидели четверо друзей. Степенно и медленно ел староста Петя Фунтиков. Он теперь уже староста группы. Поев, он вытирал хлебом тарелку и клал в нее вилку и нож. Торопливо глотал Сережа Бойков, не сводя глаз с киселя. Его всегда одолевают сомнения: начинать ли обед с третьего или кончать им?
Что скажет по поводу еды Сеня Ворончук, известно его товарищам с первого дня: в Полтаве готовят вкуснее. Тем не менее съедает он всё и часто берет вторую тарелку супа. Он только любит под свои поступки подводить базу.
— Ем две тарелки, потому что для работы нужна сила.
Из столовой вышли порознь, немножко отяжелевшие после обеда.
Митя садится с ребятами на штабеля досок, на солнышке. Тут собираются ученики и других групп. Говорят о работе, о футболе, обсуждают характеры мастеров, немножко хвастают производственными успехами.
— Нам сегодня ножовку дали делать.
— Какой группе?
— Двенадцатой.
— Зачем врешь? Матвей Григорьевич говорил, что план для всех групп одинаковый.
— План одинаковый, а наш мастер принес сегодня ножовку.
— Как принес? Показал, что ли?
— Показал. Говорит, будете делать.
— Когда?
— Вообще.
— Так бы и говорил. А то говорит, — сегодня. Показать можно и трактор, а ты попробуй его сделать…
Митя сидел молча, жмурясь от солнца; до него доносились голоса товарищей, иногда он терял нить разговора.
— Почта была?
— Восемь — один в пользу ЦДК.
— Китайцы им такого жару дали!
— А я тебе говорю, Поль Робсон плевал на их угрозы.
— Если будет валять дурака, мы к его матери войдем…
— Спрячь папиросу, мастер идет!..
Лениво ползут мысли. Валяет дурака Костя Назаров. Это про него сейчас Сеня сказал. Курит парень из двенадцатой группы, который врал про ножовку. А что касается угроз империалистов, то Митя плевал на них так же, как и Поль Робсон.
Вторая половина дня пробегала еще быстрее, чем первая. Приближался вечер, а с ним тоска по дому. Хуже всего было, когда гасили свет после отбоя ко сну.
Никак не удавалось быстро заснуть. С завистью он прислушивался к сонному причмокиванию Сережи, к ровному дыханию Фунтикова, смотрел на фонарь за окном, чтобы от света устали глаза, а сон всё не приходил. То казалось, что подушка слишком теплая, — он переворачивал ее холодной стороной; то одеяло как будто не так лежало и простыня скатывалась к ногам.
Он уговаривал себя: ночью все должны спать, завтра рабочий день, год быстро пролетит, а там каникулы; он поедет домой, выйдет на станции, увидит знакомую мельницу, элеватор. Стоило мысленно дойти до элеватора, как Митя уже точно знал, что теперь не заснуть. Тогда он начинал вспоминать всё по порядку: мать, Дон, яблони, рыбалку, опять мать, школу, снова мать…
Иногда с постели у окна раздавался свистящий шопот Сени Ворончука:
— У нас сейчас повидло варят.
Митя молчал. Может быть, Сеня говорит со сна.
— Не спишь? — спрашивал Сеня, ни к кому персонально не обращаясь: ему безразлично, кто бы ни откликнулся, лишь бы откликнулся.
— Не сплю. А что?
— Я говорю, повидло у нас варят, — слива давно поспела.