Нет, совсем не быстро, а самое время, пора. И как бы ни были желанны эти встречи, какой бы неизгладимый след ни оставила теперь в сердце и в памяти эта, может быть, самая главная, а чаще нельзя. Вон и сам он берет со стола присланные ему из Москвы, из архивов, пожелтевшие листки и вслух начинает читать опубликованное всего за неделю до войны, предназначенное тогда вселить в народ спокойствие и все же предельно тревожное Заявление ТАСС. И глаза его тут же украдкой скользнули в сторону, к
— До свиданья, Михаил Александрович… — Дальше не идут слова. Какие еще могут быть слова?!
Только он, должно быть спустившись с порожков, и умеет вот так улыбнуться и взмахнуть рукой, провожая в путь.
Но тебя, бывшая фронтовая машинистка, я все-таки решаюсь нынче разбудить, хоть и жаль это мне и нелегко тебе просыпаться и садиться за машинку после трехсот пятидесяти километров за рулем туда и трехсот пятидесяти обратно. И утро еще совсем раннее, край солнца высунулся из-за островных верб на Дону, и сам Дон, как всегда в это время, красновато дымится, серебряно чадит, пробуждаясь. Но читатель не должен ждать. И в армейской редакции, помнишь, тебя будили еще раньше, часто прямо среди ночи, когда военные корреспонденты приезжали с передовой из-под Самбека, с высоты 101, из дивизии Аршинцева, из корпуса морской пехоты, и тебе нередко приходилось спать не раздеваясь, в гимнастерке и в юбке.
Не правда ли, в чем-то мы совсем другими стали с тобой за это время — меньше чем за два дня, — после того, как прочитали эти страницы. В своей жизни мы еще не раз вернемся к ним, но этого уже не забыть. И мы обязательно будем жить отныне, как-то еще и по-новому всматриваясь в людей, видеть в их лицах и сердцах что-то такое, чего не видели прежде. А читатель, если и взыщет за то, что вот так, с дороги, из уст прямо на валик машинки, то все же поймет, что нельзя было это отложить. Это ведь тоже с передовой.
Из белесой дымки утра все ярче выступают осенние краски виноградных садов, береговых верб. Все тот же самый Дон омывает их корни, который там, в верховьях, ластится к вешенскому яру.
Первая и последняя
В жаркий солнечный полдень набредешь где-нибудь под придонскими вербами на струю выбившегося из-под берегового склона родника, опустившись на колени, перехватишь ее губами и с ненасытной жадностью пьешь, потом оторвешься, взглянешь на голубое небо, и опять пьешь. Казалось бы, ничего, столь же пленительно сладкого и так утоляющего жажду, как этот придонский родник, не может быть. Но не потому ли и никак не можешь оторваться от него.
Не так ли нам, мой друг, никогда, вероятно, не исчерпать до конца ту непременную тему в дни наших встреч, когда я, приезжая из своих степей в Москву, часто прямо с вокзала или из аэропорта заявлюсь к тебе в комнату в редакции, и ты после первых радостно-дружеских восклицаний вдруг спрашиваешь у меня понизившимся голосом: «Ну, как там казак?» Как если бы из-за того, что я живу на той же донской земле я могу знать, что происходит с ним каждую секунду. Но если ты и не спросишь меня о нем, то я сам рванусь навстречу этой вспыхнувшей синеве в твоих глазах. Такой же, должно быть, яркой, как и небо над твоей Арбузинкой, под которым ты родилась, а потом выстаивала за штурвалом на мостике комбайна.
И все же пусть не будет неожиданным для тебя, если я теперь скажу, что из-под пластов нашей общей любви к нему все это время постоянно пробивался и спор между нами. Особенно когда в нашем разговоре оказывались рядом имена Аксиньи и Натальи. Скорее, это даже не спор, а подтверждение того, что, должно быть, и подразумевал под своими словами Лев Толстой: «Сколько сердец, столько родов любви».
И при этом всегда как бы еще чего-то не хватало мне, чтобы надежнее защитить в твоих глазах Аксинью. Вплоть до той последней поездки в Вешенскую к нему в апреле прошлого года, когда вдруг сразу стало понятно, чего же именно не хватало, и для меня сразу все осветилось. Теперь я знаю.
Мне надо было убедиться в одной своей догадке, а для этого еще раз увидеть ту, не будь которой, не было бы и той Аксиньи, какая вышла из-под его пера, а была бы, возможно, какая-то совсем другая женщина. Увидел, и окончательно увериться в этой догадке, однажды ворохнувшейся под сердцем. А если и не увериться, то получить внутреннее право на нее и на то, чтобы потом возвращаться к ней и отстаивать ее перед самим собой и перед другими, как отстаиваешь право на любовь к твоей единственной, у которой только тебе и дано было увидеть то, мимо чего прошли все другие.