Как ни странно, но общим между большевиками и матросами было именно отношение к России, к ее традициям, к ее культуре…
Этому сближению со стороны большевиков помогало их чисто местечковое пренебрежение к интересам любой другой национальности, кроме своей собственной, а со стороны матросов — та полупьяная русская удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, та, столь знакомая всем хамоватость пьяного человека…
При достаточно высокоразвитом интеллекте можно допустить возможность существования и попытаться смоделировать любую, даже самую глумливую систему. Даже если это — глумление над Родиной, которую любишь каждой клеточкой своего тела.
И, допустив, можно попытаться понять логику глумления, разглядеть чужой и страшный смысл. Желание, хотя и доступное лишь чрезвычайно высокой душе, но вполне естественное, потому что глумящиеся — вот она самая горькая правда русской жизни! — тоже были частью ее, частью России, а значит, и твоей собственной души.
Так возникает в поэме тема «Двенадцати».
Символика предельно откровенна.
«Двенадцать» — это двенадцать Апостолов еще неведомого Слова…
Тринадцатый апостол — Ванька. С его появлением и завязывается сюжетная линия поэмы.
С появлением Иуды-Ваньки символика сразу отягощается бытовыми реалиями, которые раскрывают ужасающий смысл происходящего.
Новые апостолы вооружены, их слова — пули, их поступки — смерть, соответственно обставлена и встреча с предателем:
И сразу «трах-тарарахи», и снова лязганье затворов и ненужное: «Еще разок! Взводи курок!»
Поворот происходит в сюжете, когда выясняется: в кого стрелял апостол Петька… Оказывается, он стрелял не в Иуду, не в Ваньку…
Петькиной пулей убита Катька, которая для Петьки все — весь мир и еще он, Петька, в придачу.
Пуля, отрикошетив, летит назад:
Подмена местоимения междометием весьма загадочна.
Ее? Но, простите! Нельзя же ее загубить из-за ее родинки пунцовой возле ее плеча? Тут надобно подставить другое местоимение: не ее, а себя…
Финал неожиданный, но закономерный.
Задействованная на протяжении всего текста евангельская символика, легко перемещает всю «двенадцатку» из бытового текста в то «надпространство», что открывается духовному зрению поэта.
Цепь замкнулась.
Глумление над матерью-Родиной — не она ли и явилась в поэме в образе старушки под плакатом «Учредительное собрание»? — оборачивается глумлением над собой.
И гаснет, гаснет апостольский ореол. Апостолы превращаются в паяцев.
В этом — «Головку вскидывает» — ритмически запечатлено движение вывалившейся из заводной куклы пружинки.
Такое ощущение, что не люди идут, а мертвь, «и вьюга пылит им в очи».
И в конце снова о Христе, что идет «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной»…
Конечно, «если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь… женственный призрак».
Однако есть у Блока и другая, датированная 20 февраля 1918 года, запись: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «не достойны» Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой».
Запись жутковатая. В ней слышны завывания того ветра, что — словно когтями чудовище — разрывал грудь поэта.
Из недобрых предчувствий, из сжимающего сердце страха, из робко и бережно согреваемых надежд поэт вышел на революционную улицу — в поэму? — и побрел, качаясь от ветра, колючего и царапающего, словно когтями, лицо.
Пройти эту улицу, без дантовского поводыря, без защиты, увидеть смертное — подвиг безоговорочный и столь же бесповоротный, это подвиг-гибель, подвиг-жертва.
Есть определенная закономерность, согласно которой страна деградирует и самоуничтожается, если количество революций и переворотов в ней превышает допустимый уровень.
Так произошло с Российской империей в 1917 году.
Это же пережил в 1991 году СССР.
При этом совсем не обязательно, чтобы революции и перевороты были богаты на кровь. Кровь часто сопутствует революции, но сама революция вполне может обойтись и без крови.
Революция — это перемена для всей страны привычного уклада жизни, кардинальное изменение нравственных ценностей
{49}.