К тому же и российский климат, вопреки кликушеству А.П. Паршева, далеко не всегда ставил Россию в худшую позицию по отношению к Западу.
Гримасы климата сыграли решающую роль для революции 1848–1849 годов в Европе, невероятно контрастным образом обеспечив тогда же полное спокойствие в России. А что тогда получилось?
В Западной Европе 1846 и 1847 годы были неурожайными, а в России, наоборот, урожаи случились отменные. На Западе подскочили цены на хлеб, возникли голодовки у неимущих, и вспыхнули понятные и оправданные социальные возмущения. А Россия благоденствовала, наживаясь на экспорте зерна.[238]
Выводы же из ситуации были сделаны абсолютно неправомерные: «начиная с богатейшего земельного собственника и через весь ряд именитого и заурядного чиновничества до последнего торгаша на улице, все в один голос гордились и радовались тому, что политические бури никогда не досязают и никогда не достигнут, по всем вероятиям, наших пределов
».[239]И еще более определенно и категорически: «В Европе существуют только две действительные силы — революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра они вступят в борьбу
»,[240] — писал Ф.И. Тютчев — не только выдающийся поэт, но и влиятельный идеолог.Это оказалось грандиозной идеологической ошибкой, закрепившейся в истории: царский режим был ославлен как реакционнейший, противодействующий всему прогрессивному, прежде всего — коммунистической идеологии. А ведь это были даже не две стороны одной медали
, а одна и та же сторона!Лишь немногие в России понимали это, и их мнение оказалось безнадежно утраченным. Одним из них был уже цитированный Ю.Ф. Самарин: «нельзя не вспомнить живой полемики, возгоревшейся во Франции в 1848 г., когда, после февральской революции, торжествующие социалисты, захватив верховную власть, приступили к приложению своей теории организации труда. Нам, конечно, были совершенно чужды вопросы и страсти, в то время волновавшие Францию, но мы следили с напряженным участием за борьбой партий, и, с свойственной нам горячностью к чужому делу, мы рукоплескали издали мужественным противникам в то время торжествовавшей школы и не находили слов для осуждения социалистов. Напрасно! Если бы мы взглянули на вопрос хладнокровнее и глубже, мы бы, вероятно, заметили, что возражения, под которыми похоронена была теория организации труда, падали во всей силе и на крепостное право. Не нам, единственным во всей Европе представителям этого права, поднимать камень на социалистов. Мы с ними стоим на одной доске, ибо всякий труд невольный есть труд, искусственно организованный. Вся разница в том, что социалисты надеялись связать его добровольным согласием масс
[241], а мы довольствуемся их вынужденною покорностью».[242]Такие политические недоразумения вовсе не редкость: и в Германии, где происходила яростная борьба между социалистами (включая затем и марксистов) и приверженцами старых прусских порядков, имело место то же самое. Лишь немногие понимали это: знаменитый идеолог германского национализма О. Шпенглер выразил это с такой же ясностью, как и Самарин: «старопрусский дух и социалистическое мировоззрение, ныне находящиеся в смертельной вражде, на деле одно и то же
».[243]