Она пошла в комнату мужа и там в корзине для бумаги увидела клочки по крайней мере двадцати листов, брошенных лихорадочной рукой молодого человека, — черновики писем, которые, она слышала, он мял и рвал ночью. С дрожью в руках, с горящими щеками, со сдавленным дыханием от того, что она осмеливалась делать, собрала она и стала соединять эти лоскутки. Таким путем она восстановила десятка два приступов к письму, безразличных для того, кто не обладал прозрением оскорбленной любви, но для нее имевших страшно, ужасно ясный смысл.
Все были адресованы женщине, и Берта могла по ним видеть всю расстроенность мыслей Оливье. Тут были и церемонные начала: «Мадам, позвольте постороннему лицу, которое не имело чести вам…»; иронические: «Вы не удивитесь, что я не желаю покинуть Канны…»; фамильярные: «Я упрекаю себя, дорогая моя, что еще не постучал в ваши двери…» Как колебалось перо молодого человека над выражениями, чтобы попросить такой простой вещи: позволения явиться с визитом!
Это колебание само по себе было уже ясным доказательством какой-то тайны, а один из обрывков слишком определенно обнаруживал характер ее: «Есть бесчестные способы мстить, дорогая моя Эли, и тот, который изобрели вы…» Эту фразу Оливье написал в самую тяжелую минуту бессонной ночи. Его горе смягчилось при этом фамильярном обращении, при этом оскорбительном напоминании о неизгладимой близости. Но он тут же и разорвал лист с яростью, которая просвечивала в самой его непоследовательности. Раз восстановив и прочитав эту роковую фразу, Берта Дюпра ничего уже не видела, кроме нее.
Итак, все ее предчувствия были справедливы: эта баронесса Эли де Карлсберг, о которой Корансез говорил в вагоне с Отфейлем, действительно была прежде любовницей ее мужа! Если он захотел вернуться в Канны, то только потому, что был уверен в ее присутствии здесь, и только для того, чтобы увидеться с ней! Если эти восемь дней он был как безумный, то и этому была причиной она! Письмо, которое он только что держал в руках, было адресовано ей! Он пошел отнести его ей…
Лицом к лицу с этой неоспоримой и ужасной уверенностью молодая женщина была охвачена конвульсивным трепетом, который все усиливался по мере того, как время приближалось к завтраку. Тщетно говорила она себе: «Я должна быть спокойной для этого объяснения…» Она твердо решилась на этот раз заговорить и не сносить больше такого тяжелого положения… Но что сделалось с ней, когда около двенадцати часов она получила карточку Оливье, на которой он нацарапал карандашом — тем же самым почерком! — что встретился с приятелем, который пригласил его завтракать, и что он просит ее садиться за стол без него!
— Она приняла его! Он у нее!..
Когда она ясно осознала эту мысль, страшная горечь очевидности пронзила ей душу, как светлая и холодная сталь, и она почувствовала, что физически не в силах вынести это. С почти бессознательной автоматичностью, как бывает в такие минуты, она взяла шляпу, вуаль и перчатки. Потом, когда она уже оделась и собиралась выйти, последний остаток рассудка подсказал ей, как экстравагантен проект, который она решилась привести в исполнение, — самой пойти к сопернице, захватить там Оливье и все покончить. Покончить!..
Она увидела себя в зеркале: совсем бледная, зубы стучат, по всему телу идет нервная дрожь. Она поняла, что такой поступок, в таком состоянии, в доме такой женщины был бы безумием. Но не мог ли другой совершить то же? Не мог ли другой пойти и сказать Оливье: «Твоя жена все знает. Она страшно страдает… Вернись…» Едва в мыслях несчастной возник образ того, кого она считала поверенным тайн своего мужа, как она с той же лихорадочной автоматичностью позвонила своей горничной.
— Попросите господина Отфейля подняться, если он дома, — сказала она — она, которая не имела во всю свою жизнь ни одного разговора с этим молодым человеком с глазу на глаз.
Но в эту минуту Берта уже не заботилась о приличиях. Возбуждение ее было до такой степени сильно, что она принуждена была сесть, когда горничная принесла ответ, что господин Отфейль сейчас явится. Ноги буквально не держали уже ее. Когда он вошел в комнату, она, даже не дав ему времени поздороваться или что-нибудь спросить, набросилась на него, как зверь на добычу, и, конвульсивно сжав его руку, заговорила несвязно, как безумная, которая сознает лишь свою мысль и не видит того, с кем говорит.
— А! Вот и вы… Вы догадались, что я кое-что подозреваю… Вы должны пойти и сказать ему, что я все знаю, слышите вы, все… и привести его назад. Ну, идите же, идите… Если он не вернется, я чувствую, что сойду с ума… Господин Отфейль, у вас есть честность, сердце. Вы, конечно, согласитесь, что ведь это довольно скверно, если через шесть месяцев после свадьбы он возвращается или уже возвратился… Умоляю вас, подите, скажите ему, чтобы он вернулся, что я ему прощаю, что я ни слова ему не скажу. Я не умею показать ему, что люблю его… Но я люблю его, клянусь, что я люблю его… Ах, у меня голова идет кругом…