И все это, — голос его, в свою очередь, зазвучал негодованием и горечью, — и все это из-за женщины!.. Женщина встала между нами! И ты все забыл, от всего отрекся… Умоляю тебя, Пьер, опомнись, скажи, что ты говорил в возбуждении, что ты не переставал любить меня и верить, что я люблю тебя. Прошу тебя во имя нашего детства, во имя тех наивных часов, когда мы прижимались друг к другу, грустя, что мы не родные братья. Есть ли у тебя из тех времен хоть одно-единственное воспоминание, к которому я не был бы примешан?.. Выбросить тебя из своей жизни — значило бы для меня одним ударом разрушить все мое прошлое, все, чем я горжусь, к чему возвращаюсь всякий раз, как желаю отмыться от скверны настоящего!..
Опомнись, прошу тебя во имя нашей юности, во имя того, что было в ней самого прекрасного, самого великого, самого чистого. В 70-м году, накануне Седана, когда ты хотел поступить на службу, ты побежал ко мне — помнишь? — и встретил меня: я шел к тебе. И помнишь, как мы обнялись? О, если бы тогда кто-нибудь сказал нам, что наступит день, когда ты назовешь меня предателем и Иудой, меня, бок о бок с кем хотел ты умереть! С какой верой ответили бы мы: «Это немыслимо!»
А та ночь в снегу, в Шагейском лесу, когда мы узнали, что все погибло, что армия переходит в Швейцарию и что завтра мы должны будем отдать оружие. Помнишь? А наша священная клятва, что если когда-нибудь надо будет еще раз сразиться, то мы будем снова вместе, рядом, сердце к сердцу, в одной шеренге!.. Если придет этот час новой борьбы, то что станешь ты делать без меня?..
О, ты глядишь на меня, ты понимаешь, ты опомнился… О, мой Пьер, обнимемся, как 3 сентября… Прошло больше десяти лет, а было как будто вчера… Все может отнять у нас жизнь, но не это, верь мне, не нашу дружбу… Остальное все — страсть, чувственность, вожделение. Но тут, тут все наше сердце!..
Пока Оливье говорил, фигура Пьера в самом деле как бы преобразилась. Рыдания его прекратились, в его глазах, еще полных слез, загорался огонек. Голос его друга выражал такую трогательную мольбу, образы, вызванные братской речью, напоминали несчастному о таких высоких чувствах, о духовном общении, по временам столь нежном, по временам полном мужества и героизма!.. После страшного, горестного потрясения в нем снова просыпалась от призыва старого товарища по оружию энергия мужчины.
Он встал, минуту, казалось, колебался и наконец бросился в объятия Оливье. Они сплелись в мужественном порыве, который осушает слезы на щеках, поддерживает слабеющую волю, восстанавливает в сердце силу для благородной решимости. Потом Пьер просто и коротко сказал:
— Я прошу у тебя прощения, Оливье. Ты лучше меня. Но удар был так жесток, так неожидан!.. Я питал такую полную, глубокую, незыблемую веру в эту женщину! И все узнал я в пять минут, и притом как!.. Я ничего не подозревал, ни о чем не догадывался… И вдруг две строки, написанные твоей рукой, потом слова твоей жены, потом твои речи!.. Будто корабль в море, разрезанный пополам среди ночи другим судном или налетевший на утес… В такие минуты становишься прямо безумным. — Но оставим это. Ты прав. В кораблекрушении надо спасти нашу дружбу…
Он закрыл глаза рукой, как бы отгоняя другой образ, который снова начинал мучить его.
— Слушай, Оливье, — продолжал он, — ты застал меня еще очень слабым, но необходимо, чтобы ты сказал мне всю правду… Ты не виделся с госпожой де Карлсберг после Рима?..
— Я не виделся с ней, — отвечал Оливье.
— Сегодня утром ты послал ей письмо… не то, начало которого я видел, а другое. Чего ты просил у нее?
— Принять меня, ничего более.
— А она, она ответила тебе?
— Не лично. Она велела мне передать, что ждет меня.
— Зачем ты просил этого свидания? О чем вы говорили?
— Я сказал ей то, что считал тогда истиной. Я вознегодовал при мысли, что она хотела отомстить мне через тебя, и чувствовал потребность крикнуть ей это в лицо, пристыдить ее. Она мне отвечала и доказала, что любит тебя…
И он прибавил:
— Не расспрашивай меня больше…
Пьер взглянул на него. Этот допрос снова разжег его сердце. Еще один вопрос готов был сорваться с его уст, и он чуть было не прибавил: «Говорил ли ты с ней о вашем прошлом, о вашей любви?..» Но прирожденное благородство победило низменное стремление к такому позорному допросу. Он замолк и начал ходить по комнате, терзаемый борьбой, за которой его друг следил со смертельной боязнью.
Эти вопросы, которые он предлагал один за другим, слишком ярко вызвали перед ним образ Эли. Они разбудили чувства, только что замолкнувшие благодаря грустному, но мужественному призыву Оливье. Любовь, презренная, униженная, попранная, раздавленная, но все же любовь боролась с дружбой в этом истерзанном сердце.
Вдруг молодой человек остановился. Он топнул ногой по паркету и взмахнул в воздухе крепко стиснутым кулаком. Крик негодования, отвращения и вместе освобождения вырвался из его груди, и, смотря прямо в глаза другу, он сказал: