Мы будем вечно сожалеть о том, что вышли на минутку из сомнительного магазина конфекциона, но уже никогда больше не попадем в него. Будем ходить от вывески к вывеске и сотни раз будем ошибаться. Будем заходить в десятки магазинов, попадать в точно такие же, будем бродить вдоль стеллажей с книгами, перебирать журналы и открытки, долго и путано объясняться с девушками, лица которых подпорчены пигментными пятнами, но они не поймут наших намерений.
Мы будем увязать в недоразумениях, пока наша горячность и возбуждение не остынут от безрезультатности усилий, в напрасной погоне.
Наши надежды оказались ложными, двусмысленный вид зала и продавщиц — видимостью, конфекцион — обычным конфекционом, а у приказчика не было никаких скрытых намерений. Женская половина обитателей Крокодильей улицы отличается весьма умеренной порочностью, приглушенной к тому же толстым слоем предрассудков и мещанской заурядности. В этом городе дешевого человеческого материала нету буйства инстинктов, нет здесь и диковинных темных страстей.
Крокодилья улица была заявкой нашего города на современность и столичную испорченность. Но, видимо, нас хватило только на бумажную имитацию, на фотомонтаж, склеенный из вырезок пожелтевших прошлогодних газет.
Тараканы
Случилось это в серые дни, что пришли на смену великолепной красочности гениальной эпохи отца. То были долгие недели уныния, тяжелые недели без воскресений и праздников, под замкнутыми небесами и в убогом пейзаже. Отца уже не было. В верхних комнатах сделали уборку и сдали их какой-то телефонистке. От всего птичьего хозяйства у нас остался только один экземпляр: чучело кондора, стоящее на полке в гостиной. В холодном полумраке, созданном задернутыми шторами, он стоял, как и при жизни, на одной ноге, в позе буддийского мудреца, а его скорбное, высохшее лицо аскета окаменело в гримасе полнейшей безучастности и отрешенности. Глаза у него выпали, и из слезящихся, выплаканных глазниц сыпались опилки. Только ороговевшие египетские наросты на голом клюве да на лысой шее, наросты и бугры блекло-голубого цвета придавали его старческой голове нечто возвышенно жреческое.
Его ряса во многих местах была трачена молью и роняла мягкие серые перья, которые раз в неделю Аделя выметала вместе с безымянным сором, скопившимся в комнате. В пролысинах торчала грубая мешковина с вылезающими клочьями пеньки. В глубине души я был очень обижен на маму за ту легкость, с какой она перенесла утрату отца «Она его никогда не любила, — думал я, — а раз отец не укоренился в сердце ни одной женщины, то не смог врасти и в реальность, вечно витал на окраинах жизни, в полуреальных сферах, на границе действительности. Он даже не удостоился почтенной гражданской смерти — все у него было причудливо и сомнительно». Я решил при случае захватить маму врасплох и поговорить с нею на чистоту. В тот тяжелый зимний день уже с утра сыпался мягкий пух сумерек, мама страдала мигренью и лежала на софе в гостиной.
В этой нежилой парадной комнате после исчезновения отца царил образцовый порядок, который Аделя поддерживала с помощью воска и щеток. Мебель стояла в чехлах, она поддавалась железной дисциплине, которую насаждала тут Аделя. Только пучок павлиньих перьев, стоящий в вазе на комоде, не желал повиноваться. То был элемент своевольный, опасный, неуловимо анархичный, точно недисциплинированный класс гимназисток, на глазах благопристойный и набожный, а стоит отвернуться — распущенный и буйный. Глаза павлиньих перьев весь день напролет что-то высматривали, сверлили в стенах дыры, моргали, теснились, проказливые и насмешливые, трепеща ресницами, подавая друг другу предостерегающие знаки. Они наполняли комнату щебетом и шепотом, порхали, как бабочки вокруг многоветвенной лампы, яркой стайкой бились в матовые, постаревшие зеркала, отвыкшие от движения и веселья, заглядывали в замочные скважины. Даже при маме, которая лежала с завязанной головой на софе, они не могли сдержаться — перемигивались, обменивались тайными знаками, переговаривались радужной немой азбукой, исполненной секретного значения. Меня бесила эта издевательская болтовня, мерцающий сговор за моей спиной. Прижавшись коленями к софе и щупая, словно в задумчивости, тонкую материю маминого шлафрока, я произнес как бы невзначай:
— Я давно хотел у тебя спросить: правда, что это он?
И хотя я даже взглядом не указал на кондора, мама сразу догадалась, смешалась и опустила глаза. Я намеренно с минуту помолчал, чтобы насладиться ее замешательством, а потом совершенно спокойно, сдерживая растущий гнев, спросил:
— В таком случае какой смысл во всех этих враках и сплетнях, которые ты распускаешь об отце?
Но ее черты, панически рассыпавшиеся в первый момент, снова стали собираться.
— Какие сплетни? — спросила она, помаргивая пустыми глазами без белков, налитыми темной синевой.
— Мне рассказывала их Аделя, но я знаю, что они идут от тебя и хочу услышать правду.
Ее губы легко дрожали, зрачки, избегая моего взгляда, поползли к уголкам глаз.