Надя откинулась на стуле. Леденящее спокойствие сковало ее. Она вспомнила крашеные цветы, которые он подарил в тот день ей (наверное, мелочишка от десятки осталась!), и зажмурилась, сгорая от стыда и унижения. (Да, и еще: в тот день он взял деньги у нее – мол, обязательно отдам. Так и не отдал.) Она ненавидела его лютой ненавистью. Для нее всё то, о чём она прочла, происходило сию минуту, она забыла о времени. Как он лгал, как он лгал!.. А она-то, дура, верила ему! «У него нет ни слова правды», – вспомнила слова Романыча. И этот еще… Предатель! Она забыла, что Романыч и не знал ее тогда.
В апреле он написал наконец про Надю. Что любит ее так, будто она его маленькая дочь, что у него такое чувство, будто на нее всё время хотят напасть, и ему нужно спасать ее, что ей часто снятся какие-то чудовищные сны, и он не спит по ночам, плачет, глядя на нее. И в апреле же: о роковой своей страсти к Гудрун: «видно, мне суждено умереть с этим».
Надя листала дальше. Опять о литературе, о том, что всё лучшее было сосредоточено в эмиграции… В мае еще одна запись: он писал, что привык к Наде, привык так, что жить без нее не может, отлучился на каких-то два дня – весь извелся. Как это назвать, он не знает.
О Гудрун в мае не было. На мае записи обрывались.
Надя захлопнула тетрадь.
Значит, он привык к ней. Гудрун любит, а к ней привык… Щёки ее алели, будто по ним хлестали красными цветами – крашеными цветами. Крашеные фальшивые цветы… Крашеные фальшивые слова… Крашеная, насквозь фальшивая любовь.
Она не плакала.
Скорей, скорей бы он приехал! Она готовила такой взрыв, какого еще не видел этот сад.
Но тут она вспомнила, что он заканчивает поэму, которую хотел включить в книгу, от стола, чтоб ехать на эти свои переговоры, едва оторвался. Выходит, надо дождаться, когда он допишет, – и тогда… Ну хорошо, она подождет. Вообще-то ей спешить некуда.
Она подивилась своему благородству – какая бы еще поступила так на ее месте? Но тут ей представилась хохочущая Гудрун – в шортах и красной майке – на коленях у Лёвы, как она говорила Романычу: «Не пускай, не пускай ее», – и она вспомнила: Гудрун с Лёвой переглядывались, когда она отстранялась от рук Романыча. Они поняли, что она не его девушка, и, может быть, они даже поняли, чья она девушка. «Не пускай, не пускай ее!» И Надя откинула гордо голову и слепила тесно губы. Роковая страсть. Прекрасная Гудрун. Красные тюльпаны. Тьфу!
Вечером она была у него. Лежала на диване; он сидел, пил чай, звал ее – она отнекивалась. Он рассказывал, как съездил: пока всё хорошо, чем чёрт не шутит, авось удастся протолкнуть книжку. Он смолк на полуслове, подошел к ней, сел рядом, протянул руку, чтоб погладить по голове. Надя отстранилась. По головке погладить – как маленькую…
– Что-нибудь случилось? – спросил ласково. Она мотала головой отрицательно. Он наклонился над ней совсем близко: – Наденька…
Она посмотрела ему в глаза – он отшатнулся, встал, прошелся по комнате.
– У тебя такой взгляд… Надя, что случилось?
Она, памятуя о своем давешнем решении подождать, пока он не закончит поэму, молчала. Он не настаивал. Но громовое ее молчание было – те же слова. Она крепилась, она не хотела – слова сами хлынули из нее, сметая всё на своем пути.
Он криво усмехнулся:
– Дневник, мой дневник… Все женщины одинаковы. А я-то так в тебя верил!
– Я тоже верила!
И взрыв произошел.
Он закрыл голову руками, защищаясь от осколков.
Наконец наступила тишина. Он опустил руки.
Надя выдохлась, ей вдруг всё надоело: несколько часов, ну дней ссоры – и потом мир, этим всё кончится, и он знает об этом, и она знает… Захотелось уснуть, как раньше. Всё бросить – и уснуть.
Он говорил: это было давно. Тогда он действительно любил Гудрун. И разве он не говорил ей этого? (Говорил… Но ведь хотелось верить.) Но теперь всё изменилось – теперь он и думать о ней забыл. Это было как болезнь, темная болезнь: он унижался, он был смешон, он был страшен. А теперь он здоров. То была темная любовь, не любовь даже – он не знает, как назвать… (Опять он заговаривает ей зубы.) А сейчас с Надей всё по-другому. (Конечно, она же дитя для него…) И он ей не лгал – Господи! он не лгал. И пусть она простит его – не его нынешнего, а того – прошлого, который тогда, в марте… еще не любил ее…
Надя тревожно ждала, но нежности – нежности не было, нежность не оживала.
И она опять стала говорить о том, как ревновала его к Гудрун, а потом, а теперь… успокоилась. Дура, дура… Решила, что…
– А ты думаешь, я… Я не ревновал тебя всё это время?! Думаешь, мне приятно было знать, что у тебя… было столько? Зачем ты мне об этом рассказала?!
Надя нащупала ногами туфли, встала с дивана и, не взглянув на него, вышла, хлопнув дверью.
Назавтра Надя еще думала, что это обыкновенная ссора, одна из ссор. Она стала вспоминать вчерашнее и вдруг поняла, что забыла его лицо. Точно она не видела Семёна много лет. Она удивилась: что это такое?
И почувствовала вот что.
Она сосулька, огромная сосулька, повисшая под крышей пятиэтажного дома: внизу идут вереницы людей, заворачивают к двери, поднимаются по ступенькам булочной.