Как ощущается изнутри? Мир становится серым. Оказывается, сам по себе он не имеет ни цвета, ни запаха, ни смысла. Он имеет только те или иные длины волн того или иного излучения. Зато у мира оказывается кое-что еще, чего мы обычно не замечаем: ледяной мертвящий холод и загоняющая в красную смерть жара. Вроде и всего-то несколько градусов в ту или другую сторону, несколько граммов белков или хотя бы хлеба. Но эти штуки не количественны, как и высота в горах, — всего несколько метров, а уже безумие. Да, холод больше, чем просто холод. Жара больше, чем жара. Хлеб больше, чем хлеб. Воздух больше, чем воздух. Доброта больше, чем доброта. и мысль, если она еще может возродиться в тебе, — больше, чем мысль. Все это — жизнь и смерть. Это тоже опыт. Опыт умерщвления, опыт умирания и иногда — опыт возрождения.
Ты, девочка, была в свое время юристом, помнишь наверное: после смерти кровь начинает оседать вниз, так что по нахождению синих пятен можно сказать, в каком положении находился труп в первые два часа после смерти. Мы по отекам могли сказать, в каком положении находились последние два часа наши живые трупы: мембраны уже не удерживали клеточной жидкости — она стекала вниз.
На конвейерах, когда сменялись следователи, а упорствующий «неподписант» все продолжал стоять, — ноги его, как квашня, поднимались над обувью, человек начинал заживо течь.
Вши, оказывается, — и наверное, обычно это знают только какие-нибудь узкие энтомологи-вошеведы, как там вши в благородной латыни называются? — оказывается, вши очень разнообразны по месту обитания и заботе о потомстве: кроме вшей, прикрепляющих гниды на волосах или на платяных швах (швы, вши — этакая оборотная взаимосуть), есть еще и такие, которые откладывают их под кожу — маленький бугорок, который так и тянет почесать, потрогать, потереть, вдруг истончается кожей, и оттуда, как из рога изобилия, как из крошечной пуговки фокусника, все извергаются и извергаются полчища вшей.
Мы могли бы также поведать о том, что рационализация производства трупов помимо цивилизованной, учитывающей производительность и стоимость газа, танков, мин, бомб, автоматов, патронов, труда, — да-да, того же самого труда, что создал человека, но, что называется, я тебя породил, я тебя и убью, — да, кроме цивилизованных, техника производства трупов знает и простейшие, древнейшие: оставить связанными в тундре на съедение комарам или пустить раздетых, голодных людей в ледяную зиму через почти бескислородный перевал, меж пропастей, а потом уцелевших еще и обратно.
А также вспомнить, что «цветы жизни» — дети, прибранные к рукам уголовниками, не знают ни жалости, ни брезгливости.
Или вот: идея справедливости, этот великий вдохновитель и организатор, — в сущности безвекторна: она формирует и порыв человеколюбия, и ледяное спокойствие палачей.
Это опыт того, что из человека можно сделать все.
Это унизительная правда о том, что такое истощенный, «опущенный» человек, правда о гноящемся, смердящем человеке, которому уже не о чем и нечем говорить с Богом. о человеке, в котором уже не говорят ни мозг, ни сердце, зато начинает вопить каждая клетка.
Да, клетки вопят!
Природа бесстрастна? Черта с два! Не смешите меня. Ее страсть — быть.
Она безразлична к тому, как быть, — вот и все ее бесстрастие. Безразлична к прекрасному, жестокости, достоинству, нравственности. Жить, быть — вот та страсть, которая делает безразличным то и это, все, кроме самой страсти — бесцветной в ярости быть.
Эта страсть вроде страсти к деньгам — слепая. Слепая к тому, что рождается и что умирает. Это слепота страсти, эмоциональное оскудение.
Ну и довольно об этом.
Говорят, прошедшие через клиническую смерть, однажды уже умершие, знают нечто такое, что посреди самого веселого трепа вдруг беспощадностью своей, пустотою и абсолютным молчанием подталкивает туда, откуда с таким трудом спасся.
;;
Ну ладно, вернемся к последовательностям, хотя я не знаю ничего непоследовательнее последовательностей.
Вышел я на свободу почти молодым человеком — всего и было-то мне в ту пору каких-нибудь полсотни лет. и рядом с моими пятидесятыми летами расцветали хрущевские пятидесятые. Как звенело, как переливалось вокруг: «Культ личности! Свобода! Подлинный социализм! Социалистическая демократия!» Все казалось, да и оказывалось частенько возможным в те годы.
Под это дело многие из нас бросились писать. Неудивительно, ведь для этого мы и выживали.
Бросился и я. Кому же, как не мне, было и писать о жестоких тридцатых-сороковых. Был я на смертных рудниках на Колыме. Был и на военных стройках Дальнего Востока. Обширная гулаговская география. Незабытый журналистский опыт. Фактов для обвинения культа личности более чем достаточно.