Можно было бы сказать, что первое влияние обозначает принятие Фуко аскетизма, в который предположительно погружена современная социальная жизнь. Как излагает Фуко, «контакт между жизнью и историей», который представляет второй элемент, это опять же нечто иное. Потому что человеческие существа золотого века жили под печатью гнета природы. Природное окружение удерживало власть над человеческой активностью; демографический рост в значительной степени управлялся капризами природы. Однако, начиная приблизительно с восемнадцатого века и далее, эти процессы во все возрастающей степени подчинялись человеческому контролю.
Интерес к сексу приобрел такое выдающееся значение потому, что он, согласно Фуко, формировал основное связующее звено между этими двумя влияниями на телесное развитие. Он «был средством доступа и к жизни тела, и к жизни рода». Вот почему «сексуальность отыскивалась в мельчайших деталях существования индивидов; она прослеживалась в поведении, преследовалась во снах; ее подозревали лежащей в основе малейших безрассудств, ее возводили к самым ранним периодам детства»[224].
Развертывание сексуальности как власти сделало секс тайной, но также, с точки зрения Фуко, конституировало «секс» как нечто желанное, чем мы должны заниматься для установления своей индивидуальности. Критика Райхом сексуальной репрессии, согласно Фуко, была узником того самого, что он стремился освободить. Сам факт, что в сексуальном поведении с девятнадцатого века произошло столь много сдвигов, не сопровождаемых другими изменениями, предвосхищаемыми Райхом, указывает на то, что эта «антирепрессивная» борьба является частью сферы самой сексуальности, а не ниспровержения ее[225].
И все же требуется собственный взгляд Фуко, уже подвергавшийся критике в Главе 2. То, что Фуко называет властью — той «властью», которая таинственным образом создает вещи из собственной воли, — было в некоторых фундаментальных отношениях властью гендера. Это были именно те женщины, лишенные энергии и выхваченные из самых сердцевин современности, чья способность к сексуальному наслаждению отрицалась, — и это в то самое время, когда они начинали конструировать инфраструктурную революцию. Любовь вместе с тем аффективным индивидуализмом, о котором говорит
Фуко предлагает специфическую интерпретацию того, почему принудительная форма биоэнергетики сменилась иной формой, более динамичной. Над первой доминировало требование создавать податливую рабочую силу; вторая соответствовала более поздней фазе развития в двадцатом веке, при которой энергия труда не подвергалась такой же степени прямого контроля. Под воздействием такого перехода сексуальность стала каналированной в разнообразие социальных круговоротов и посредством этого — более или менее всепроникающей.
Эта идея, конечно, не выглядит убедительной, даже если она относится лишь к сексуальному поведению, понимаемому в узком смысле, не говоря уже об изменениях, оказывающих более общее воздействие на личные отношения. Она предполагает, что наша зачарованность сексом коренится в явной экспансии сексуальности как дискурсивного феномена, который проникает в области, в которых она прежде отсутствовала. Я не убежден, что биоэнергетика, как описывает ее Фуко, объясняет изменения в сексуальных аттитюдах и взглядах, описанных в предыдущих главах. Такие изменения являются — по меньшей мере, в какой-то своей части — результатом борьбы, и невозможно отрицать, что здесь включены некие элементы эмансипации. Возможно, не эмансипации, во всяком случае в той манере, как рассматривают ее Райх и Маркузе, но и не просто борьбы с опутывающей паутиной, как предполагает Фуко. Женщины, в частности, достигли сексуальных свобод, которые, какой бы все еще частный характер они ни носили, все же заметны в сравнении даже с тем, что было несколько кратких десятилетий назад. Каким бы ограничениям и искажениям они ни подвергались, существует гораздо более открытый диалог о сексуальности, в который фактически вовлечено население в целом в гораздо большей степени, нежели это представлялось постижимым прежним поколениям.