Вспоминая понятие Юнга об «обожествлении» как символической трансформации в образе Айона, который также имел тело человека и голову животного, нам не стоит делать поспешного вывода, что Пикассо в образе Минотавра просто представляет себя в зверином и чувственном образе. Минотавр был сыном Посейдона, бога моря, и Пасифаи, королевы критского дворца в Кноссе. Обнаружить в себе образ Минотавра – значит стать единым с Богом (или, по меньшей мере, с полубогом) и получить доступ к творческой силе и энергии архаического коллективного бессознательного. Трансформация Пикассо не является традиционной духовной метаморфозой в смысле просвещения, высшего сознания и триумфального возвышения над превратностями физического и материального мира, как это было, например, у Рембрандта. В автопортретах Пикассо или в его биографиях нет свидетельств о достижении им невозмутимого спокойствия. Однако есть большое число свидетельств о существовании у него мощных и прочных связей с архетипическим бессознательным, не последним из которых является сохранение им творческих и жизненных сил до глубокой старости.
Изображения Минотавра Пикассо могут быть, я полагаю, интерпретированы как проявление его зрелого имаго. Образ Минотавра появился приблизительно в 1933–1934 гг., когда ему было пятьдесят лет, в гравюрах из серии «Сюита Воллара». В это время он расстался с Ольгой Хохловой и не так давно влюбился в молодую роскошную Марию-Терезу Уолтер, с которой он вскоре заведет ребенка. Образ Минотавра будет иметь для него особый личностный смысл до конца его жизни. Он совмещает в себе духовную природу художника и чувственную природу плотского мужчины – идеала и тени. Для Пикассо это образ
И последний образ. Пикассо написал три откровенных автопортрета в год своей смерти, один из которых многие называют иконой двадцатого столетия. Как и
В этом образе доминируют глаза – они широко раскрыты, наполнены страхом, зрачок правого глаза расширен и налит кровью. Резкие линии вокруг глаз также свидетельствуют о хроническом страхе, а рот плотно сжат, как будто сдерживая крик. Это нечеловеческое или почти нечеловеческое лицо, похожее на морду примата или обезьяны (другой любимый образ изображения себя у Пикассо).
Тем не менее, это также и человек, лицо человека, пристально смотрящего вперед, в устрашающую пасть смерти.
Пикассо шутил с друзьями, что эта картина была его способом отогнать страх смерти[129]
, но можно задаться вопросом, насколько эффективен был этот способ. На мой взгляд, эта маска говорит о встрече со смертью загодя, без религиозных утешений, без комфорта и успокоения в кругу друзей и семьи – открытой, индивидуальной, сознательной. В этом последнем образе Пикассо изображает себя в высшей степени человечным, лишенным иллюзий и достоинства, которое даруется ими. Рембрандт тоже достиг этого момента пронзительной честности с самим собой и своими зрителями – старик, обрюзгший, морщинистый и седой – но его включенность в религиозную иконографию уберегла его от суровой пустоты разрушения и уничтожения, отраженной на последних автопортретах Пикассо. Это стало символом человека двадцатого столетия, потому что многим пришлось встретить смерть без веры в Бога или в индивидуальную жизнь после нее, смерть мгновенную и безнадежную, маршируя на войну или заходя в газовые камеры и печи. Это был век безжалостного разъединения и анализа, и Пикассо дает нам образ, иллюстрирующий конечную станцию этого культурного пути. Это имаго человека обнаженного и лишенного иллюзий, смотрящего на окончание жизни в состоянии паники. Это картина абсолютного животного страха. Но это и маска, у которой, возможно, есть определенная сила отогнать демона смерти. Связь имаго Пикассо с животной стороной его натуры логически и неумолимо привела его к инстинктивному животному нежеланию умирать.