Целый день Муравлеев торжественно заявлял, шел навстречу, принимал во внимание многочисленные факты, говорил с уверенностью, пресекал с использованием авторитета, подчас нуждался в наше непростое время, с осторожностью относился, нацеливал осуществление на, успевал за короткий исторический отрезок привести в движение чудовищные имплементационные механизмы, тенденции не позволяли оратору говорить, а Муравлеев выкручивайся – не молчать же, не менее значимым представлялось, особо хотелось подчеркнуть, подтвердить приверженность, объединить усилия, обеспечить такого рода мероприятий, идей, пожеланий, задач и в заключение выразить организаторам в лице. Выразив, он распластался среди четырех шестов в гостиничном номере, ни гулять, ни в бар под стрелой у него не было сил дойти, это вам не день приезда и отъезда, насмотрелся, дружок, пора убивать.
За неделю бесплодных скитаний по улицам города Л…. Из гостиницы больше не вышел ни разу, и скитался лишь взглядом по черным асфальтовым крышам, расстилавшимся ниже, и ниже, как мальчик, читающий книгу, в ней мальчик, читающий книгу, в ней мальчик, читающий книгу, и, если взять лупу – там мальчик, читающий книгу. Напротив фасеточный глаз такого же небоскреба, богомол на охоте, обзор триста шестьдесят пять градусов, лучше не рыпайся. Позвольте! – струсил Муравлеев. – Вчера мы здесь были вдвоем! Нехорошо кивать на других, но если ты хочешь знать, богомол его тоже видит. В какую бы щель ни забился, под какие газеты сейчас ни заполз, богомол сейчас его тоже видит, следит фасеточным глазом – за бомжом защитной черной окраски и за голым Муравлеевым, спрятавшимся у окна, – мифическая креатура, несущая вахту на вышке ада одиночества.
Оказалось, он приставлен к делегации писателей, и в перерывах его поразило, что эти люди ничуть не стесняются откликаться, подходить, вставать и раскланиваться на слово «писатель», более того, сами пишут его на визитных карточках, будто в этом нет ничего такого. Так что к концу он сам устыдился своих непроходимых средневековых понятий о писательстве, почерпнутых в основном из «Королевы Марго». Прекрасный, но устаревший образ мэтра Кабо, «я не взял бы у вас этот туго набитый кошель, если б вы согласились пожать мне руку» (ведь любой честный бюргер бежал палача как чумы) – история грехопадения мэтра Кабо могла многому научить. Ведь впоследствии он расплатился за амикошонство профессиональным преступлением, учинив Коконнасу поддельную пытку… Да, время от времени – в нашей профессии – приходится пересматривать устаревшие понятия, – мотал себе на ус озадаченный Муравлеев. Он зря опасался – зря ему казалось, что работа с писателями потребует сатанинской изысканности выражений: на самом деле, она требовала того же, чего и все. Наша главная проблема, – говорили писатели, и Муравлеев замирал от ужаса, что сейчас, когда это будет впервые произнесено вслух, и ему придется взять себя в руки и за какую-то долю секунды изобрести в другом языке слова, которые, должно быть, вынашивались и селекционировались на протяжении всей истории литературы… но тревога оказывалась напрасной, – в том, что решения принимаются на уровнях не совсем понятных и совершенно недоступных, чуть ли не на уровнях силовых структур, а вовсе не как должно быть…, – Муравлеев снова нечеловечески напрягался, чувствуя, что вот сейчас оно и грянет, – …а вовсе не так, как должно быть по законам рынка. Рыночной экономики нет! – сетовали писатели, и Муравлеев совершенно успокоился, поняв, что терминология вся привычная, знакомая, как «Юкос», как «Газпром», что ровным счетом ничего страшного и, вообще, какой он убогий, старомодный, как телевизор с лупой, золотушный и малохольный школьник, кладущий в штаны при одном слове «литература».