Его круглые, немодные, стариковские очки в тонкой оправе как нельзя больше соответствовали характеру его лица с большим, лысым, покатым, но неровным лбом, с некоторыми вогнутостями над бровями, что делало выражение его лица еще более удивленно-напряженным. Утиный нос, срезанный на самом кончике, и тонкие улыбающиеся губы, изогнутые ижицей, как бы готовые каждый миг раскрыться для того, чтобы медлительно произнести ядовитейшее замечание, как он любил выражаться: «Замечание из жизни». – Слушайте, я вам сейчас скажу замечание из жизни, – обычно говорил он, – недавно побывал я в нашей с вами родной Одессе. – Саркастически-благостный взгляд из-под очков. – Пошел на Привоз. На наш с вами знаменитый Привоз. Надеюсь, вы еще не забыли его? Такой же самый, как был при нас. Сидит торговка перед своей корзинкой с куриными яичками и на весь Привоз стонет: «Ох, эта мне дороговизна!»
Но сейчас его лицо растерянно, бледно, на порозовевших веках слезы.
– Слушайте меня, поймите: мы все в этом виноваты. Все люди, которые его любили по-настоящему. Его нужно было обнять, может быть, поцеловать, сказать, как мы его любим. Просто, по-человечески пожалеть его. А мы этого не делали. Мы стеснялись быть сентиментальными. Мы обращались с ним, как с бронзовым. Уже как с памятником. А он был самый обыкновенный человек. Подверженный простудам. Вечно в гриппу. Со слабыми нервами. Почему, ах, почему вы его отпустили среди ночи, не оставили у себя?
– Но разве я мог хоть на один миг предположить, что…
– Вот именно, именно! Все относились к нему, как к бронзовому. А он был «боже из мяса – бог-человек». А главное… – тут Бабель снова посмотрел на нас – на Олешу и на меня – не то вопросительным, не то пророческим взглядом. – А главное, – медлительно проговорил он, – Маяковский был слишком идеалист. Вы знаете женщин, которые слишком страстно отдаются своей любви. Это прекрасно, но это трагично. Чаще всего они гибнут, будучи не в состоянии вынести ни малейшего охлаждения, неизбежного при длительной связи. Жизнь оказывается для них слишком матерьяльной. Их души слишком нежны, слишком легко ранимы. «Любовная лодка разбилась о быт». Это как раз тот случай. Перечтите внимательно все его стихи. Мы просто ослепли, лишились разума!
Олеша отрывисто поддакивал. Кивая своей великолепной большой головой, причесанной а-ля Титус, с квадратным подбородком, что не соответствовало его небольшому росту, он говорил:
– Да, да. Совершенно верно. Бабель бесконечно прав. «Она – Маяковского тысячи лет, он здесь застрелился у двери любимой», «Не поставить ли лучше точку пули в своем Конце», «Мяукал кот. Коптел, горя, ночник. Звонюсь в звонок. Аптекаря!… Протягивает. Череп. «Яд». Скрестилась кость на кость. Кому даешь? Бессмертен я, твой небывалый гость», – понимаете, товарищи: он был небывалый гость в нашем мире! Помните? «…И вдруг я плавно огибаю прилавок. Потолок разверзается сам… Над домом вишу». – Олеша посмотрел своими серыми глазами слоненка вверх, как бы наблюдая человека, висящего над домом, – от возбуждения он стал, как всегда, немного шепелявить.
– «Над бандой поэтических рвачей и выжиг», – сказал Бабель, не слушая Олешу. – Ведь это же не просто так, для красного словца. Это написано кровью сердца. Значит, есть банда. Понимаете?
– Подождите, – сказал Олеша. – Это не самое странное. Самое странное, даже, я бы сказал, необъяснимое, при всей своей материальности, было то, что я видел вчера в Гендриковом переулке, где еще совсем недавно мы играли в карты до рассвета… Вы знаете, что это? Мозг Маяковского. Я его уже видел. Почти видел. Во всяком случае, мимо меня пронесли мозг Маяковского.
И Олеша, перескакивая с образа на образ, рассказал нам то, что потом с такой поразительной художественной точностью появилось в его книге «Ни дня без строчки».
«…вдруг стали слышны из его комнаты громкие стуки – очень громкие, бесцеремонно громкие: так могут рубить, казалось, только дерево. Это происходило вскрытие черепа, чтобы изъять мозг. Мы слушали в тишине, полной ужаса. Затем из комнаты вышел человек в белом халате и сапогах – не то служитель, не то какой-то медицинский помощник, словом, человек посторонний нам всем; и этот человек нес таз, покрытый белым платком, приподнявшимся посередине и чуть образующим пирамиду, как если бы этот солдат в сапогах и халате нес сырную пасху. В тазу был мозг Маяковского…»
Молодой Олеша, молодой Бабель, молодой я. Конечно, сравнительно. Мы-то сами себе казались уже не молодыми. С легкой руки Асеева считалось, что:
«Мы никогда не встретим сорок».
Подбирались к сорока. Особенно остро ощущали это сегодня, когда вместе с Маяковским уходила какая-то часть нашей жизни.
– Теперь мы особенно нежно должны любить друг друга, – говорил Бабель, гладя меня и Олешу по плечам.
А