- Слушайте, я вам сейчас скажу замечание из жизни, - обычно говорил он, - недавно побывал я в нашей с вами родной Одессе. - Саркастически благостный взгляд из-под очков. - Пошел на Привоз. На наш с вами знаменитый Привоз. Надеюсь, вы еще не забыли его? Такой же самый, как был при нас. Сидит торговка перед своей корзинкой с куриными яичками и на весь Привоз стонет: "Ох, эта мне дороговизма!"
Но сейчас его лицо растерянно, бледно, на порозовевших веках слезы.
- Слушайте меня, поймите: мы все в этом виноваты. Все люди, которые его любили по-настоящему. Его нужно было обнять, может быть поцеловать, сказать, как мы его любим. Просто, по-человечески пожалеть его. А мы этого не делали. Мы стеснялись быть сентиментальными. Мы обращаясь с ним, как с бронзовым. Уже как с памятником. А он был самый обыкновенный человек. Подверженный простудам. Вечно в гриппу. Со слабыми нервами. Почему, ах, почему вы его отпустили среди ночи, не оставили у себя?
- Но разве я мог хоть на один миг предположить, что...
- Вот именно, именно! Все относились к нему, как к бронзовому. А он был "боже из мяса - бог-человек". А главное... - Тут Бабель снова посмотрел на нас - на Олешу и на меня - не то вопросительным, не то пророческим взглядом. - А главное, - медлительно проговорил он, - Маяковский был слишком идеалист. Вы знаете женщин, которые слишком страстно отдаются своей любви. Это прекрасно, но это трагично. Чаще всего они гибнут, будучи не в состоянии вынести ни малейшего охлаждения, неизбежного при длительной связи. Жизнь оказывается для них слишком матерьяльной. Их души слишком нежны, слишком легко ранимы. "Любовная лодка разбилась о быт". Это как раз тот случай. Перечтите внимательно все его стихи. Мы просто ослепли, лишились разума!
Олеша отрывисто поддакивал. Кивая своей великолепной большой головой, причесанной а-ля Титус, с квадратным подбородком, что не соответствовало его небольшому росту, он говорил:
- Да, да. Совершенно верно. Бабель бесконечно прав. "Она - Маяковского тысячи лет, он здесь застрелился у двери любимой", "Не поставить ли лучше точку пули в своем конце", "Мяукал кот. Коптел, горя, ночник. Звонюсь в звонок. Аптекаря!.. Протягивает. Череп. "Яд". Скрестилась кость на кость. Кому даешь? Бессмертен я, твой небывалый гость", - понимаете, товарищи: он был небывалый гость в нашем мире. Помните?"... И вдруг я плавно огибаю прилавок. Потолок разверзается сам... Над домом вишу". - Олеша посмотрел своими серыми глазами слоненка вверх, как бы наблюдая человека, висящего над домом, - от возбуждения он стал, как всегда, немного шепелявить.
- "Над бандой поэтических рвачей и выжиг", - сказал Бабель, не слушая Олешу. - Ведь это же не просто так, для красного словца. Это написано кровью сердца. Значит, есть банда. Понимаете?
- Подождите, - сказал Олеша. - Это не самое странное. Самое странное, даже, я бы сказал, необъяснимое, при всей своей матерьяльности, было то, что я видел вчера в Гендриковом переулке, где еще совсем недавно мы играли в карты до рассвета... Вы знаете, что это? Мозг Маяковского. Я его уже видел. Почти видел. Во всяком случае, мимо меня пронесли мозг Маяковского.
И Олеша, перескакивая с образа на образ, рассказал нам то, что потом с такой поразительной художественной точностью появилось в его книге "Ни дня без строчки".
"...Вдруг стали слышны из его комнаты громкие стуки - очень громкие, бесцеремонно громкие: так могут рубить, казалось, только дерево. Это происходило вскрытие черепа, чтобы изъять мозг. Мы слушали в тишине, полной ужаса. Затем из комнаты вышел человек в белом халате и сапогах - не то служитель, не то какой-то медицинский помощник, словом, человек посторонний нам всем; и этот человек нес таз, покрытый белым платком, приподнявшимся посередине и чуть образующим пирамиду, как если бы этот солдат в сапогах и халате нес сырную пасху. В тазу был мозг Маяковского..."
Молодой Олеша, молодой Бабель, молодой я. Конечно, сравнительно. Мы-то сами себе казались уже не молодыми. С легкой руки Асеева считалось, что:
"Мы никогда не встретим сорок".
Подбирались к сорока. Особенно остро ощущали это сегодня, когда вместе с Маяковским уходила какая-то часть нашей жизни.
- Теперь мы особенно нежно должны любить друг друга, - говорил Бабель, гладя меня и Олешу по плечам.
А "он" в это время лежал в правом крыле особняка на улице Воровского бывшей Поварской, - описанного Толстым в "Войне и мире". Доме, где жили Ростовы.
Зал был узкий. Гроб был узкий, красный, по росту Маяковского - длинный. Над гробом узкая, резко обрезанная, четырехугольная черная декоративная плоскость. Она начиналась низко над изголовьем гроба и, постепенно расширяясь, косо уходила вверх, в никуда. Конструкция работы лефовца Лавинского, как бы на миг приоткрывшая что-то бесконечное, бездонное, готовое навсегда затвориться.