Дорога наша подходит к мосту по высокой и широкой насыпи, хоронясь за которой, я и проберусь к нему боковой тропинкой. Тропинка жутковата, а ночи и темноты я боялся всегда. Меня пугают неразличимые кусты, темные комнаты, и с открытым окном я на первом этаже ни за что спать не лягу, хотя по ночной дороге хожу, хотя в душные ночи — точь-в-точь белый покойник — преспокойно сплю в саду на холщовой раскладушке. Почему так? Потому, наверно, что идти по дороге, устроенной людьми, — значит оградить себя осмысленными обочинами, расчищенным пространством, булыжной скорлупой стези; спать в саду, потому что жарко, — значит спать в саду, потому что жарко. А вот пробираться меж обочинных кустов и лопухов, а кусты, как известно, по ночам гуще и выше, а тропинки — уже и хуже, а в кустах — тьма, а тьма — вещество, черное на ощупь и норовящее слиться с тьмою внутри тебя, причем пути проникновения — твои глаза, ноздри, уши, а защита — тонкая беловатая в темноте кожа, а кожу царапают кусты и колючки — это вот жутко и неестественно.
Однако сейчас мне не страшно, ибо у меня есть о н а — моя добыча. Но о н а же и защита от м о и х страхов. Не будь фигуры, растерянно вставшей у глухого дома, не будь за бузиной в палисадничке тех двоих с их нарывающей похотью, я бы ни под каким видом не полез под мост. Только уверенный в неодиночестве, я бесстрашно исчезаю в лопухах и устраиваюсь сбоку на подмостных бревнах, чтобы она, когда подойдет, была мне видна, а я ей — не виден.
Я вполз в трухлявую темень, что-то шуршало и сыпалось в глаза и за шиворот, но мне, повторяю, было не страшно; у меня была она, а у нее никого.
Я пристроился сбоку моста, предварительно подхватив в хламе на откосе изрядную дрыну, и, удобно сидя на конце бревна (кто видел такие мосты, знает, что устои их составлены из головоломно пересекающихся по всем направлениям бревен), и, удобно, значит, сидя, так что глаза мои пришлись в уровень дощатого настила и дороги, стал разглядывать темнеющую метрах в тридцати у косогорного строения фигуру.
Сижу я спокойно. Фигура тоже стоит спокойно — вроде бы отдышалась. Но неспокойной оказывается палисадниковая похоть. То ли там засопели, то ли лапаемая, выпячивая свою невмоготу, стукнулась затылком об стену, — но от какого-то не достигшего меня звука цель моя срывается с места и, оглядываясь и не оглядываясь, изо всей мочи поспешает к мосту… к мосту… к мосту… Подальше, подальше — скорей от этого глухого домишки с его нежитью и породившим пугающий звук запустеньем.
Наверно, решила, что источник страха наконец обнаружен, и, утвержденная в этом, пустилась прочь. Ну резво идет! Переваливаясь, но идет; и шаг не мелкий враскачку, а широкий враскачку, и эта раскачка при широком шаге всею ею мотает. Даже разогналась — дорога под горку. И со свистом дышит. Я вижу ее белое лицо, чуть кривой рот — у нее он такой, кошелку, плоскую и внизу что-то содержащую — то ли брюквину, то ли сайку. А поскольку глаза мои вровень с мостовым настилом, я больше гляжу на ее ноги, состоящие из прокисшего, но еще живого белка, огромные, отечно выплывшие за края белых носочков. Она торопится, не разбирая дороги, глядя вперед, не оглядываясь на оглядку не достает координации: ее и без того мотает из стороны в сторону, а верх туловища раскачивается как придется, потому что она не умеет, не умеет — как будто еще не научилась! — быстро ходить. И, ясное дело, она не замечает выбоину, какими сроду заканчивались дороги, утыкаясь в мосты, что известно каждому, а ей — нет.
И я вижу, как подворачивается ее одутловатая в венах и желваках под плохой кожей нога, как сама она спотыкается, вскрикивает, чуть не падает от падения ее спасает страх, еще не ужас, еще страх, но уже истеричный, уже панический. Внезапная выбоина пресекает ее разгон, и на мост она ступает медленно-медленно. Ну и дышит! У вдоха и выдоха всегда разный звук, а тут одинаковый, как у насоса в одну сторону —
Тях!
— Что?! — хись, хись, хись, хись… — Что это? Что-что-что? — вскрикивает она, но идет, остановившись было, ничего уже не соображая, ничего не видя.
А я помираю со смеху, погибаю со смеху, трясясь, зажав рот, стиснув колени, привалясь к сухому и шершавому вертикальному бревну. От невозможности хохотать во все горло втягиваю носом с досок настила воздух. Поперхнувшись уже смехом моим, проклятьем моим будущим, всхрапывая и растирая по лицу пот, — под мостом душно, — смешанный с пылью и трухой, я в такт ее перевалке коротко стукаю по изнанке настила. Удары получаются какие надо — туповатые и глухие, потому что доски снизу — трухлявые и губчатые.