Читаем Травяная улица полностью

…Ни от какого нищего не отвращай лица своего… ибо милостыня избавляет от смерти и не попускает сойти во тьму…

Хиня внимательно слушает.

…от всего, в чем у тебя избыток, твори милостыню, и да не жалеет глаз твой…

Ой как внимательно слушает Хиня!

…И сказал Товия… к чему эта печень и сердце и желчь от рыбы?.. Рафаил ответил… желчью должно помазать человека, который имеет бельмо на глазах, и он исцелится…

От изумления Хиня вытягивает губы в трубочку.

…Я — Рафаил, один из семи святых ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Святого…

На улице совсем почти стемнело. На улице тихо и никого нет. Хиня в пиджачке стоит и не отходит от загородки. Вдруг неожиданно вспыхивают прожекторные столбы и — вовсе неожиданно — совсем рядом ударяют зенитки: это неделю назад поставили батарею в колхозе имени Сталина. Близкий залп внезапен даже для хладнокровного Никитина — старуха, собираясь захлопнуть задребезжавшие створки, подходит к окошку, но, приметив у загородки аж присевшего от залпа Хиню, орет:

— Чего таисси! Воровать пришел, бес!

За ее спиной появляется старик Никитин, но глаза его не сужены и не страшны, а даже как-то теплы. Он глядит в шевелящееся прожекторами небо, в открытую крестится и обращается к Хине:

— А мы с кумом печеночку-то в милицию подарили, чтоб не совались! Ибо сказано: «а третью часть отдавал, кому следовало…».

И спокойно улыбается. И снова широко крестится.

— Чтобы три пальца, которыми ты перекрестился, отсохли у тебя и упали, етит твою мать!..

— Ш-што?.. Ш-што? Я — тремя? Я — тремя перстами? Старуха! Старуха… дай… дай… дай же скорей!..

В Хиню, кувыркаясь в вечернем воздухе, летит средней величины молоток (очень, кстати, удобный для метания снаряд).

Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! — покрывают отчаянную сцену зенитные залпы с колхоза имени Сталина.

Хиня от молотка увернулся. Он же получше видит. Хиня пришел домой. Потихоньку и сам. Он же и правда получше видит. Зажег коптилку. Взял квадратную бумажку. Приготовил морщины на лбу и начал писать:

«Подкулачники уже опять активничают и разносят дурман с амвона, как при царе-батюшке. Я как инвалид на слепые глаза…».

А дальше сам знаешь, читатель, что́ с лучшими намерениями пишут в доносах. Ты ведь и сам писал… Не писал разве? Писал, писал! Любое твое заявление с объяснением обстоятельств, любое ходатайство, любое прошение суть доносы на себя, на эти самые обстоятельства, на своих близких… Причем с лучшими намерениями…

С лучшими намерениями пишет и Хиня. Это не месть. Он и в самом деле возмущен. Тайное забивание скота. Молоток. Оскорбления ни за что…

Но где же ангел Рафаил?

Почему не отвел руку Товита, в котором обида превозмогла всегдашнее лентяйство, почему не отвел руку его от страшных слов на бумаге, от которых отмолится ли старик Никитин — еще неизвестно.

Почему не угасил в другом — что ни говори, тоже, тоже, Товите! — гнев и злобу и не вздул кроткую любовь к убогому соседу-слепцу, сын которого, Товия, подучивает сейчас в Янги-Юле сестру свою выдоить ишака мужеска пола?

Ну почему, почему по небу полуночи не прилетел ангел?

Может, не надеялся управиться с двумя Товитами сразу без второго Товии, радующего как раз юным телом своим звероподобного пахана в трудовой колонии? А может, не прилетел благолюбивейший из ангелов, опасаясь удариться о трос аэростата? Рассечет вдруг, упаси Господи, голубиное крыло свое, и вытечет вся его эфирная субстанция? Или, того хуже, угодит в скрещенный пук прожекторов и, как самолетик, засияет в синем ночном летнем небе?

Засияет он, ангел Господень. Светлый ангел Рафаил.

<p>ИЮЛЬ</p>

Когда в июле на обочинах булыжного тракта образуется по щиколотку пыли, мягкой и горячей, как курортная процедура, а зернистые черепа булыжников жестки даже на взгляд, а появившиеся весной в межбулыжьях былинки давно сухи и торчат или из битых стекляшек, или из крупного зернистого же песка, тогда лошади, попадающиеся тут много чаще, чем трехтонки, сходят с булыжника и пых-пых — как в пух, вбивают свои ломовые заскорузлые копыта в пушистую пыль на обочине, и два колеса продолжают звучать по булыжнику, а два колеса начинают молчать на земляной обочине, и езда становится глуше, хотя ведру на задке телеги висеть становится трудней — оно с назойливостью Ньютона настаивает на земном тяготении, сохраняя вертикаль и от этого брякая обо что-то подтележное, обо что не брякало бы, продолжай телега ехать без наклона.

Но лошади виднее. Продвигаясь по слободе, она устраивает себе передышку, потому что на булыжном тракте, единственной мощеной улице под названием 3-я Ново-Останкинская, нет выматывающих колдобин и больших ям грунтовой дороги, куда в конце концов придется свернуть ближе к питомнику или дальше у Владыкина. Нет по тракту и слепней, которые понимают, что места эти сроду находились в черте города, а слепням в городе жить не полагается они кошмар полей и сельского покоя.

Перейти на страницу:

Похожие книги