По возвращении домой он выдворил из комнаты, где лежал сын, Элию и Корнелию и уселся возле смертного ложа. Сулла не мог бы описать, что чувствовал, глядя на своего мертвого мальчика. Горе утраты, ощущение конца спрессовались где-то внутри, точно неподъемный свинцовый слиток. У него только и доставало сейчас сил, чтобы нести этот груз, – больше никаких чувств у него не оставалось. Перед ним на смертном одре лежал в руинах весь его род: труп того, кто призван был стать утешением его старости, наследником его имени, его состояния, славы, его заслуг перед обществом. Все рухнуло в течение тридцати часов – не по воле богов и даже не по прихоти рока. Из-за обострения простуды, которая перешла в воспаление легких и вызвала сжатие сердца. История, унесшая до этого уже, наверное, тысячи жизней. Не чья-то вина, не чей-нибудь злой умысел – несчастный случай. Для юноши, который к моменту смерти уже ничего не сознавал и не ощущал, прощание с жизнью означало лишь конец страданиям. Для тех же, кого он оставлял на этой земле, кто все сознавал и чувствовал, то был пролог к внезапной пустоте посреди главного течения их жизни. Пустоте, конец которой придет лишь с их смертью… Его сын, его единственный друг умер, покинул его навсегда…
Спустя два часа Элия снова вошла в комнату. Сулла, очнувшись, поднялся, прошел к себе в кабинет и сел писать письмо Метробию:
«Мой сын умер. В предыдущий раз ты принес с собой смерть моей жены. С твоей профессией ты бы должен быть вестником радости, приносящим счастливую развязку, как deus ex machina.[117]
Вместо этого ты являешься словно в трауре, предвестием горя.Больше никогда не переступай порог моего дома. Теперь мне совершенно ясно, что моя покровительница, Фортуна, не терпит соперничества. Ибо я носил твой образ в своей душе, тогда как она полагала, что место там предназначено лишь ей. Я поклонялся тебе, как идолу. Для меня ты был воплощением совершенной любви. Но на эту роль претендует она. И к тому же она женщина – начало и конец каждого мужчины.
Если настанет такой день, когда Фортуна покинет меня, я сам позову тебя. А до тех пор между нами ничего не должно быть. Сулла-младший был хорошим мальчиком, преданным и любящим сыном. Римлянином. Теперь он мертв, и я остался один. Ты мне не нужен».
Сулла аккуратно запечатал письмо, позвал слугу и подробно объяснил, куда следует доставить послание. Затем взгляд его упал на стену, где – по одному из странных совпадений, которыми полна жизнь, – был изображен Ахилл, сжимающий в объятиях мертвого Патрокла. Очевидно, под впечатлением театральных трагических масок, художник нарисовал Ахилла с перекошенным болью лицом и агонически разверстым ртом. Это показалось Сулле в корне неверным: грубым вторжением в интимный мир душевного страдания, которое показывают толпе. Он хлопнул в ладоши и, когда слуга вошел снова, распорядился:
– Завтра же сделайте так, чтобы этой мазни здесь не было.
Тот кивнул и со слезами сообщил:
– Луций Корнелий, приходили из погребальной конторы. Все приготовлено, чтобы выставить тело мальчика для прощания в атриуме.
Осмотрев погребальные носилки, резные и позолоченные, установленные на возвышении, застеленные черной тканью и с черными подушками, Сулла одобрительно кивнул. Он сам принес и уложил на них сына. Затем тело приподняли, подложили гору подушек под голову, спину и руки, чтобы придать ему сидячее положение. В этом подобии кресла, покойнику предстояло оставаться до тех пор, пока восемь могильщиков в черном не подхватят носилки и не понесут их во главе похоронной процессии. Тело полусидело ногами к входной двери, снаружи над которой были укреплены кипарисовые ветви.