Читаем Травма — перформанс — идентичность: интимный театр Евгения Гришковца полностью

С этой безопасной дистанции Гришковец рассказывает о том, как создавались великолепные неуязвимые дредноуты — роскошные машины для убийства, которые были так прекрасны, что «для них устроили войну». А потом он — как всегда, от первого лица, непосредственно переживая и погружая зрителей в это переживание — повествует о красивых смертях. Война в его изложении становится коллективной встречей с Реальным и репрезентируется через совокупность ритуалов Танатоса. Именно героическая и самозабвенная служба Танатосу становится той абсолютной символической ценностью, которую Гришковец помещает на место зияния, оставленного травмой Русского острова. Не замечая, правда, того простого обстоятельства, что он лишь выворачивает травму наизнанку, придавая возвышенный смысл все тому же исчезновению Я, о котором он так пронзительно рассказывал в «Собаке».

Так, например, Гришковец восхищается тем, что моряки Первой мировой гибли потому, что отказывались опустить флаги своих кораблей. И добавляет:

<…> Они не опускали флагов. Потому, что никто так просто на флаги не смотрел… Это же были флаги их кораблей. А я могу так смотреть, потому что у меня нет флага моего корабля… Нету! В моих ощущениях нет той страны, ради флага которой я мог бы вот так… Ну, то есть не задумываясь о смысле и не разбираясь в целесообразности того или иного… дела. Да, да, не анализируя ситуацию, просто взять, не опустить флаг и умереть.

Однако, как помним, в конце «Собаки» сходная мысль звучала иначе — мы бы умерли, но нам не повезло: бессмысленность нашей «службы Родине» не была оправдана даже смертью. И в «Дредноутах» тоже, строго говоря, флаг ни при чем — речь идет не о флагах, а о красивой смерти, и не спущенный перед вражеским кораблем флаг важен лишь как элемент этой ритуальной «красоты» (опять легко вспомнить, какое значение имели понятия «красота» и «ритуал» в пространстве Русского острова). Апелляция к флагу нужна Гришковцу для того, чтобы подчеркнуть необходимость умереть — «не задумываясь о смысле». В «Дредноутах» он придает отсутствию смысла сакральное значение, окрашивая красивую смерть в трансцендентальные тона:

<…> Я знаю наверное, что вряд ли сам сделал бы так. Потому что у меня уже есть мое сраное высшее образование. Я уже знаю историю, понимаю разные смыслы, умею их находить или в нужной ситуации не находить. Вот окажись я у той пушки, вряд ли я нашел смысл ее наводить куда-то… Я же знаю, чем закончилась Ютландская битва и Та война, и следующая тоже… Все, в общем-то, находится на своих местах: в Англии — королева, в Германии… канцлер, немцы, поля… Я это уже успел узнать. Книжек много прочитал. Нет! В смерти того мальчика ничего хорошего не было. Это было ужасно, страшно и обидно. Но иногда нужна возможность делать что-то, не задавая вопросов, и не иметь возможности их задать.

Иначе говоря, «сраное высшее образование» мешает Гришковцу тем, что заставляет искать смысл в том, что делается с человеком. Но в случае религиозного служения (Танатосу или любому другому трансцендентальному означаемому) именно отсутствие рационально постигаемого смысла и является доказательством сакральности служения. А в случае Танатоса — стирание Я еще и подтверждает прикосновение к Реальному.

Но разве не это же требовалось и от узников Русского острова: забыть о смысле, перестать о нем задумываться, стать готовым к жертвоприношению homo sacer’oM? Преобразуя травму в символ, Гришковец интернализирует логику насилия. И то, что вызывало невыразимый ужас на Русском острове, — а именно насилие, бессмыслица, разрушение Я, — оказавшись отнесенным в далекое, причем эпическое прошлое, в «Дредноутах» становится объектом ностальгии по «высокому»[37].

Интересно, что Гришковец не сразу приходит к этой концепции. М. Давыдова писала после московской премьеры «Дредноутов» в декабре 2001 года:

Перейти на страницу:

Все книги серии СССР: Территория любви (антология)

Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре
Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре

«Ромео и Джульетта» (1575) Уильяма Шекспира предлагает наглядную модель концепции любви Нового времени и иллюстрирует связанный с ней конфликт индивидуального, интимного, любовного желания и политических и социальных практик, посягающих на личную сферу. Одновременно драма Шекспира содержит решение этой культурно-антропологической проблемы: трагическое самоубийство влюбленных утверждает любовь в качестве внутреннего, интимного, абсолютного опыта, сопротивляющегося любым политико-идеологическим, социальным или семейным вторжениям извне. Двум любящим друг друга людям удается, несмотря на все социальные и политические препятствия, утвердить абсолютную ценность любви. Конец драмы, когда враждующие семейные кланы наконец мирятся, кажется одновременно и обнадеживающим, и утопичным, поскольку никакое политико-идеологическое регламентирование не способно конкурировать с хитростью влюбленных. Так что для продолжения традиции политических и социальных связей необходимо, чтобы политическое сообщество воздерживалось от вмешательства в личную жизнь своих участников. Если спроецировать концепцию Никласа Лумана на шекспировскую драму, то можно говорить о процессе становления любви как символически генерализованного медиума в обществе Нового времени. Ролан Барт описывает подобную ситуацию как процесс этаблирования особого «языка любви», который является абсолютным и автономным по отношению к требованиям политического сообщества.

Юрий Мурашов

Культурология / История / Образование и наука
Женщина в эпоху ее кинематографической воспроизводимости: «Колыбельная» Дзиги Вертова и синдром Дон-Жуана
Женщина в эпоху ее кинематографической воспроизводимости: «Колыбельная» Дзиги Вертова и синдром Дон-Жуана

Безусловно, напрашивается сама собой интерпретация последнего полнометражного фильма Дзиги Вертова «Колыбельная» (1938) как неудачной попытки утверждения авангардистской стилистики в условиях социалистически-реалистического «огосударствения» советского киноискусства 1930-х годов. Вызвано это в первую очередь пышной символикой фильма и неуемным восхвалением Сталина. Поэтому «Колыбельная» может быть рассмотрена как наглядный пример культурного и общественно-политического развития советского тоталитаризма поздних 30-х годов. Насколько ясно место фильма в истории тоталитарной культуры, настолько сложен и неоднозначен фильм с точки зрения истории кино в частности и истории медиа в целом.В связи с этим мы ставим себе в нашем анализе две задачи. Во-первых, существенным представляется вопрос о том, в какой степени обращение к женскому сюжету соответствует общей тенденции в развитии визуальных медиа, и прежде всего кино 20–30-х годов, а также насколько способы изображения женщин, которые мы находим в «Колыбельной», соответствуют стилевым поискам других режиссеров этого времени. Этой проблеме сопутствует второй вопрос — о связи визуальности и визуальных медиа с концептуализацией половых различий. Именно со второго аспекта проблемы мы и начнем анализ.

Юрий Мурашов

Культурология / История / Образование и наука

Похожие книги