Он полчаса мог торчать возле телефона, пока Юрий разговаривал, и чмокать губами на каждую интонацию. Пока уж Юрия не забирало: «Слушай, иди к черту! Я же иначе не могу говорить!» – «Конечно, не можешь, – смеялся Гуляев. – Дай получить эстетическое наслаждение, ну, что тебе стоит?!»
– Я вас, знаешь, за что люблю? – объяснял позднее Гуляев. – За классическую нервную обнаженность. Другим в автобусе наступают на пятки, а вам, актерам, прямо на голые нервы. Ты чего вчера со мной в автобусе не поехал? После спектакля? Можешь не говорить, я и так знаю. Тот, в толстых очках, на остановке не так на тебя посмотрел. Один зритель не так на тебя посмотрел, и ты уже скис. Ты сразу поверил, что все плохо. И спектакль – дрянь. И ты скверно работал. И театр твой не уважают. И тебе так стыдно, что ты потащился пешком.
– Ну, зачем же так прямо, – морщился Юрий. – Чего ты из нас неврастеников делаешь?
Хотя после провального спектакля так оно и бывало. Когда хочется лицо шарфом закутать и в каждом прохожем подозреваешь вчерашнего зрителя. И каждый его смех принимаешь на свой счет.
– А это у вас профессиональная неврастения, – весело объяснял Гуляев. – Это не медицинское. Вам, по-моему, иначе нельзя. Вы же все копите, копите, чего-то там растите в себе. А потом – раз и в дамки. И нам, простым смертным, только ахать, глядя на сцену из зала. Правильно я понимаю сложный творческий процесс?
– Просто удивительно: вот ведь рядом стоишь, и ничего ты не понимаешь, – смеялся Юрий. И тут же мстил, невинно так у Гуляева спрашивал: – А вот ты как пишешь?
– Как это «как»? – ловился Гуляев на крючок.
– Ну, прямо из головы, да? Вот так прямо садишься и пишешь? Или ты сперва копишь, копишь…
Но это было потом, когда Гуляев уже стал своим.
А тогда на собрании все только отмечали краем глаза, что сутулый сотрудник, обняв себя длинными руками, раскачивается в углу на стуле. И даже улыбается. И не стыдно ему, еще улыбается! И уже хотелось сказать что-нибудь резкое лично ему, а не просто газете в целом. И мешало обычное актерское опасение применительно к газетчикам. Он, конечно, наврал. Может, еще сто раз наврет. Но писать-то он все-таки будет и впредь, куда денется? Будет! И куда от него денешься? Выбора нет. Лучше бы как-то поладить. Все-таки печатное слово. Которое все прочтут и увидят. И сам, может, вырежешь, чтоб хоть такая память осталась. Но очень уж он тогда улыбался. И все туже обнимал себя длинными руками. В конце концов дядя Миша не выдержал:
– Вот вы, молодой человек, улыбаетесь! Вот вы так легко беретесь писать об актерском труде. Вам кажется, это тьфу! А я вас, между прочим, даже ни разу не видал за кулисами. И товарищи мои не видали. Вы даже не сочли нужным с нами поговорить, прежде чем писать. Вы даже с главным режиссером не поговорили!
Тогда сутулый сотрудник встал, уронив длинные руки, казалось, они упадут до пола. Он помялся и сказал, улыбнувшись всем:
– Так я же только вчера приехал, граждане…
– Как? – удивился даже Хуттер. – Что же вы молчали?
– Ишь какой хитрый! – засмеялся Гуляев. – Вы бы тогда ничего не сказали. А мне у вас так понравилось! А газета, конечно, дура, я за нее извиняюсь. Хотя только с завтрашнего дня приступаю к работе. Практикант, который писал, уже дал деру, так я просто пришел извиниться и познакомиться…
Тут Хуттер сразу сказал, у него нюх:
– Зачем вам эта газета? Идите лучше к нам, заведующим литературной частью. Место пока пустует. А все пустотелые просятся. Не хотим брать. Идите. Не пожалеете.
Гуляев замотал длинными руками:
– Спасибо. У вас хорошо, но газету не променяю.
Работал в газете и все вечера пропадал за кулисами.
Ритм его особенно вдохновлял, театральный. Перед премьерой костюмы, как всегда, не готовы, станок недокрашен, заслуженный артист Витимский забывает слова, глухой парикмахер куда-то засунул нужную лысину, репетиции идут до двух ночи, все валятся с ног и, очнувшись, неинтересно лаются друг с другом. А Гуляев обнимает бабу Софу, вахтершу, длинными своими руками и завистливо стонет на весь вестибюль:
– Как у вас хорошо! Какой у вас ритм прекрасный! Как в настоящей газете! У нас на Камчатке такая газета была!
И баба Софа лениво отмахивается от него бандитским голосом:
– Ладно, не висни, чего там. – Гуляев нравится даже бабе Софе.
– Пойми, – говорил ему Хуттер, – ты же нам по характеру нужен. Ты же в этой газете совсем заснешь.
– А я, может, уеду, – говорил Гуляев. – Как приехал, так и уеду. Я жадный, мне надо весь Союз посмотреть. Тем более мне еще даже комнату редактор не выбил.
– Нет, ты нас не бросишь, – говорил Хуттер. – Тебя же всю жизнь будет совесть есть. Иди, я тебе свою квартиру отдам. Хочешь, ключи в карман положу? Держи ключи.
Гуляев отскакивал от Хуттера, зажимал карман и смешно тряс длинными руками. Около года тряс. Потом пришел к Хуттеру в кабинет и сказал:
– Бери, если не передумал. Надоело. Хватит.
– Что надоело? – спросил любознательный Хуттер.