Скоренько улетучивается время за земляными работами. Сперва срезаешь пластами тяжелый дерн и сокрушаешься: ох тонок гумусовый слой, ох беден! Потом врубаешься в глину и матюкаешь упругие, в три пальца толщиной, корни; но вот и они порубаны, работа спорится, день разгорается. С утра небо было вовсе синим-сине, а к полудню два-три облачка этакими болонками колбасятся над трудягой. Он уже выше пояса в яме, а маслянистой глине — то желтой, то фиолетовой с прожилками — конца нет. Где же ты, песочек, обещанный ученою книжкой? Вот лопата издает костяной стук и дальше не идет. Плешивый садовод-любитель берет малость в сторону, вгоняет штык наполовину и — выковыривает помеху научному рытью. Хрена себе песочек, быка в рот! Угораздило! Закопать это дело обратно — жалко похмельных трудов; отбросить лопатой за изгородь в лес — найдут, по ментовкам затаскают. И он тоскует на корточках над зловещей находкой. Ишь ты ощерился! В правом верхнем углу — железяка. Правильно, все правильно. Это мне в Литфонде поставил маэстро Горшков В. Ю. 17 000 все удовольствие. Богатенький был, сучара, — продолжает осмотр мой герой, — металлокерамика! А вот это как раз ошибка. Делал налево еще при советской власти умелец Анатолий Евгеньевич. Семьсот рублей старыми штука. Тоже, впрочем, кусалось. Все относительно, как говаривали в этом поселке когда-то. «Кто ж ему чан-то расколол?» — подивится нечаянный эксгуматор, заметив костяную заплату с ладонь на темени ископаемого. «Тут завяжешь», — умело подведет базу под созревающее намерение огородник, глянет на часы, ахнет, выкарабкается из ямы и затрусит по жаре в гору в изгвазданных глиной трениках об одной штрипке — к поречьинской стекляшке.
— Ну, Клав, впусти! — взмолится он у вставшей руки в боки в заветных дверях властительницы дум в белом несвежем халате. — Движок встает!
И Клавдия Федоровна, суровая только для острастки, купюру возьмет и вынесет страдальцу бутыль с косой этикеткой и, не лишенная чувства слова, пробормочет вдогонку:
— Движок у него, у позорника, встает. Все остальное — на полшестого.
Он не утерпит до дому, привалится за обочиной на припеке и, хлебнув в придорожном ельничке раз, другой, третий, резюмирует: «Все там будем!» И тень набежавшего облака накроет горемыку-садовода, и он поежится: что-то уж больно знакомое, гадом буду! Тепло. Теплее. Горячо: школа. Продвинутая училка Маро Ашотовна, в просторечьи — Шаро Абортовна. Внеклассное чтение. Тарабарщина с медицинским названием.
А мысль о Букеровской премии посетила меня минут через двадцать после того, как я впервые после больницы заправил чернилами китайскую авторучку и положил на кухонный стол кипу свежей писчей бумаги в линейку. Но не мне, Алеша, открывать тебе глаза на забавные особенности нашего ремесла и меру его простодушия.
Закончу я свои россказни, перемараю, перепечатаю набело и снова перемараю; а после спрячу на месяц в ящик письменного стола. Достану в назначенный срок и опять исчеркаю условными знаками и стрелками на полях: что куда переставить. И снова перепечатаю, небось не графья, особых компьютеров не держим.
Рубинштейн божится, что собственными ушами слышал, как один писатель другому в буфете ЦДЛ'а говорил: «Я, старик, недавно такую колбасятину забацал!» Вот забацаю я свою колбасятину и, в случае удачи, подойду к зеркалу, как делаю всегда в случае удачи. Откуда что берется! Соль с перцем, как миттель-шнауцер. Рыжая косая борода. Обильные брови. Небольшие глаза под приспущенными верхними веками. Очки. Толстый нос и губы. Асимметричные уши. Но талант! Талантище!! И я поощрительно похлопаю себя ладонью по морде, и кликну жену, и прочту ей все с начала до конца. «Очень хорошо», — скажет Лена, но я ей не поверю, потому что она любит меня, подлеца, и начну издалека:
— Давай, — предложу я, — соберем людей, устроим чтение. Не всего, понятно, а так: отрывок-другой?
— Давай, — скажет Лена с недобрым предчувствием.
— Но без сиротства, — попру я, как на буфет, — с мясной фазой. На худой конец куры. (А сам имею в виду ящик водки.)
— Однова живем, — скажет Лена, давя в пепельнице окурок, и ее зеленые глаза потемнеют от расширения зрачков: ход моей мысли для жены не бином Ньютона.
— Что ты бесишься? — спрошу я. — Это ведь не просто посиделки — чаек-кофеек-пряники. Праздник есть праздник. Тем более, что люди нас одалживают, собрались на мои бредни. Их что, уже не надо отблагодарить за благорасположение? Почему в таких случаях, — повышу я голос и закурю вторую подряд, — почему все: Ковали, Айзенберги, Кибировы, Файбисовичи напрягаются, а у нас вечные салатики? Нет, это все опрятно, вкусно и красиво, и все-таки?
— Ты знаешь, как я отношусь к твоему купечеству, — скажет Лена ненавидяще. — Тягаться с Файбисовичем и Кибировым — дурной тон: у всех своя жизнь и свои средства.
— Воинствующая бедность — тоже дурной тон, — скажу я, и мы поссоримся, чего я и добивался.