Фауст с трудом держался на ногах. Перед глазами плыл белесый туман, пронизаемый радужными струями в такт толчкам сердца. Он успевал думать сразу о тысяче вещей, и это было мучительно. Вспомнился вечер, когда снаружи бушевала метель, раз за разом откидывавшая в сторону полог и выстужавшая жилье, а он сидел у костра и ждал Профессора. Потом тот появился, клонясь от тяжести тела человека, замерзавшего в сугробе. Это был долговязый белобрысый малый, с едва пробивающимся над верхней губой пушком, одним словом — Юнец. Едва отогревшись и съев третью часть приготовленного Фаустом на двоих, он высокомерно уставился на Фауста и спросил у Профессора: «Кто это?», так, словно не он, а Фауст — тогда, впрочем, носивший другое имя, — был пришлым здесь. А Профессор ответил спокойно, как на само собой разумеющееся: «Друг. Брат твой. Человек». А потом Юнец, обращаясь к огню, бормотал слова клятвы спасать и уберегать от смерти всех детей, и научить их быть силой, настоящими воинами… Всплыло в памяти лицо Соседки, заискивающе предлагавшей ему студень из конских копыт и голяшек, только бы он не ходил к индуске. А вот и индуска, Цапа, Маргарита, смеясь шлепает его снизу по ладони, на которой — алюминиевая бляшка с номером — права гражданства, гарантированные государством…
— Долой культуру! — вещал Юнец, яростно жестикулируя, — Довольно! Мы наконец должны осознать себя совершенно свободными, избегать любого влияния. Поэтому никто больше не имеет права писать на стенах воззвания, лозунги, призывы, объявления. Митинги, демонстрации и уличные шествия разрешается проводить только с моего личного разрешения, выраженного соответствующим документом по установленной форме. Антинародной, антигосударственной, антидемократической с сего момента признается любая критика в адрес правительства. За дискредитацию государственных органов и нарушение вышеизложенных указов лица, повинные в этом, подлежат уничтожению…
— Где Ивонна? — крикнул кто-то из заметно поредевшей толпы.
Юнец ухмыльнулся, кивнул капитану войск охраны, и тот принес что-то, завернутое в тряпку, с поклоном подал новому Главе правительства.
— Вот он! — возвестил Юнец-Авва, вздымая за волосы голову проповедника, показывая ее во все стороны. — Он нарушил указ о дискредитации правительства. Его пример, думаю, вразумит всех ретивых… Этот жестокий акт был продиктован необходимостью, высшими соображениями госбезопасности. Он явился инициатором свершившегося на наших с вами глазах преступления — убийства Главы Правительства, о чьей безвременной кончине мы скорбим ныне, кому намерены воздать по смерти почести, соответствующие его делам и начинаниям…
На душе Фауста было пусто и тревожно: вот не стало еще одного знающего выход. Небо, принявшее обычный иссеро-желтый оттенок, прижалось к земле, как липнет к прохожим похотливая девка, пропахшая потом многих мужчин. Где-то в недрах этой тверди копилась злобой туча, прячущая солнце от людей. Площадь бетонная, серая, раздвинулась в границах, опустела и, окруженная завалами домов, обесцвеченных кислотой, уподобилась огромной воронке, медленно всасывающей людей — два-три десятка стариков и больных, готовых претерпеть что угодно, только бы получить обещанные дары, и других — в прорезиненных плащах, сматывающих кабель и собирающих на прицепы громкоговорители, и сами машины, и танки, и бронетранспортеры, ощетинившиеся пулеметами… В эту пропасть, не имеющую дна, скатывалось само время. Только воспитанники Юнца-Аввы стояли недвижно тремя стройными шеренгами, безучастные к окружающему, все с черными повязками на глазах. Гермина, склоненная над Гермом, покачивает его голову на коленях, баюкает напевно, как уснувшее дитя.
— А я его побила сегодня утром, за то, что он не хотел идти на площадь, — сказала она, глядя сквозь Фауста. — Знаешь, он ведь был совершенно ребенок. Считал, что дети родятся от того только, что двое спят рядом. Он всегда приходил с охоты, ложился со мной и лежал тихо-тихо… Он не умел спать по ночам и просто лежал. Думал, будто так родятся дети. Вначале часто спрашивал меня, не чувствую ли я чего такого…
Фауст старался не смотреть на Гермину: боялся встретиться с ней глазами. Он глядел на двух женщин, лежащих рядом, одна так и сохранила улыбку. Ему пришло в голову, что улыбка — это не всегда радость. Улыбаться, верно, умеют и злость, и ненависть, и страх… Смерть тоже умеет улыбаться. Фауст подошел к Маргарите, застывшей у тела Профессора, присел с ней рядом.
Площадь совсем обезлюдела, даже солдаты охраны, ощутив страх перед этой серой немой пустотой, поспешили попрятаться в металлических чревах транспортеров. В машинах правительственного кортежа срочным порядком задраивали окна и люки. Мрачная кавалькада тронулась, выхлестывая в воздух сизые клубы дыма, лязгая и грохоча. Когда последнее бронированное чудовище катилось мимо Фауста и Маргариты, задние дверцы его приоткрылись, и на бетон вывалилось что-то, завернутое в белую простыню.
— Подарки для жителей города, — прокомментировал Фауст. — Дождались, значит. Пойду посмотрю…