Читаем Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством полностью

Будущее, если только оно будет, — это какая-то сложная, трехступенчатая организация, где каждая ступень будет проекцией Мира миров. Маленький, обозримый чувством мир ближних людей. Мир жизнеспособных полнокровных стран и их группировок. И нечто еще, обнимающее всех по неясному мне принципу — не Объединенных Наций, а скорей параллельных глобальных структур, входящих в определенного рода связи друг с другом. Глобальных структур правительств и государств, плане тарных сплетений «невидимых колледжей», коалиций меньшинств, структур экологической регуляции и контроля. Такое переплетение сил потребует новых совершеннейших систем учета мнений. Каких именно — я не знаю.

Но в отношении фундаментальных жизненных возможностей люди должны не выравниваться, а стать глубоко разными. В сфере духа воздвигнется своя иерархия сложных несовпадений. Нельзя строить разные миры, в которых живет человек, на едином универсальном принципе. Каким бы ни был тот принцип — европейский либерализм, советский коммунизм или американский триумф победителей.

163. Мои причины гордиться советским человеком. Обыски, лагеря и блокада Ленинграда

— Вещи сугубо разнопорядковые оставляют иногда одинаково сильный след в сознании. Так соединились во мне «Авессалом, Авессалом!» Фолкнера с фразой молодой следовательницы прокуратуры при обыске, сказанной мне полушепотом. Кончался мой первый обыск. Гэбэшники вышли в коридор, унося мешки, набитые моими рукописями, а молодая женщина-следователь задержалась, собирая протоколы и карандаши. Мосгорпрокуратура была только прикрытием для КГБ, хотя формально ее именем велось дело вашего журнала («Поиски». — Г. П.). Следовательша просто вела протокол. Пришли они ко мне в восемь утра, а ушли в десять вечера, все это продолжалось четырнадцать часов. Следователь позвонила маме — забери мальчика из детсада, я задержусь на работе. Парни уже вышли в коридор, а я, сидя в кресле, листал «Авессалом, Авессалом!» в ожидании финала, которым мог стать арест. И тогда эта женщина, опустив голову, вдруг еле слышно сказала — простите нас, если можете.

Знаешь, я был потрясен. Я испытал озноб гордости за советского человека: не все еще пропало, еще можно продолжать жить.

Мне Анна Михайловна (Ларина. — Г. П.) рассказала, ка к на февральско-мартовском пленуме 1937 года Иван Акулов, зампред ВЦИК, сравнительно приличный еще человек — был противником «троек» Ягоды, первый прокурор СССР, — подошел в перерыве к Бухарину и сказал: мужайтесь, Николай Иванович. Помня о том времени, и этих нескольких слов довольно, чтоб самого Акулова помянуть добром.

Или вот — «Архипелаг» Солженицына доходит до меня с опозданием, в дни, когда я в Одессе встречаюсь с тетушкой Фридой — женой дяди, погибшего в лагере. Сына которой немцы убили в Симферополе вместе с моей мамой.

— Это 1976-й, мы разминулись — я уже уехал из Одессы.

— Тетя сама была в лагере, и возникла связь: лагерь солженицынский, лагерь Шаламова — и лагерь моей тети Фриды в ее памяти. Я домогался страшных историй — а в ее памяти осталось одно доброе: добрый поступок, хороший человек. Не потому, что она попала в легкие условия, нет, очень тяжелый был лагерь. Но у Пушкина сказано: что пройдет, то будет мило. Разнопорядковость и разнокалиберность эпизодов советской жизни входит в состав моей интеллектуальной медлительности. Они не уводят от мира, а подстегивают и стимулируют. Не вечно же нам гнаться за орущими «Смерть большевизму!».

У Лидии Гинзбург есть фрагмент о Ленинградской блокаде с таким ходом мысли: люди вели себя, подчиняясь грубым правилам выживания в обстановке, выживание исключающей. Тем не менее они не отдались инстинкту одиночной особи, остаточек солидарности в них оставался. Скажем так: есть человек-особь и есть человек-человечество. И этот остаточек солидарности чаще помогал человеку выжить. В конце концов, сегодня в памяти блокадников остался только он. Он присутствует в них как героическая эпопея блокады, где каждый день — человеческое деяние с высокой буквы. И Лидия говорит: но ведь у них есть право на это!

То, что она пишет, противостоит блокадным записям Фрейденберг. Я читал их в рукописи во времена самиздата, выдержки теперь напечатаны в «Минувшем». Надо сказать, меня резануло ее отрицательное отношение к людям. Конечно, человек в блокаде встречал страшное, вплоть до каннибализма. Но память — это отбор. То, о чем говорит Гинзбург, возведено в степень поступка, самоотреченного и бескорыстного. В форме легенды оно, как ни странно, обладает большей строгостью, чем записи Фрейденберг о вещах, трудно совместимых с представлением о человеке. Хотя я уверен, там все достоверно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже