Читаем Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством полностью

Кто он? Он из конца 1850-х — начала 1860-х. Когда Чернышевский с трудом подсчитывал на листике, сколько новых людей на всю Россию — пять-шесть или семь? Ставрогин где-то там, где Рахметов.

Достоевский пробивается к пониманию человека, которого он видит новым — по отношению к старым новым, которых ранее провозгласил новыми людьми Чернышевский. Новыми их признавали в 1860-е, и они себя такими считали. Но чем они разъясненней для него, чем понятнее в сюжетном планировании, тем неожиданней автор в своем тексте.

Текст романа вырастает из крушения прошлой ясности, когда схематика перерастает в нечто удивительное, несводимое к заветной мысли одного человека. Вот у Достоевского полно записей, набросков, уже задуман Шатов, Степан Трофимыч, и Верховенский-сын намечен: все есть. А роман не строится — нет центральной фигуры. Все необходимое для «антинигилистического романа» есть — но роман не роман, и автор его не Достоевский. Нет превращения банальности в откровение, заранее не известное автору, но открывающееся ему как истинное.

— А что, Ставрогин появляется последним?

— Конечно! Все стало меняться летом, когда он уже писал роман о Ставрогине, из сердца своего, пошли бесконечные эпилептические припадки, и работа прекратилась. После этого автор сел и написал новый роман. Все существенное из ставрогинской биографии, его прошлые идейные порывы, что разработано в предварительных записях, — одним махом вынесено за кадр. Ставрогин начинается уже погасшим, не нашедшим соответственного дела, но и не смиренным с утратой. Во время припадков автор видел в нем свет, движение, его странность…

— Это что же — болезнь автора над романом или болезнь как авторский способ письма?

— Это Достоевский. Иначе картина романа становилась для него мелкой, теряя ландшафт. Плоская равнина, где суетятся заранее обдуманные персонажи.

В Ставрогине и Бакунин есть, и Рахметов, и Нечаев. А еще есть, страшно сказать, сам Федор Михайлович! Его прощание с социальной идеей, при невозможности уйти от нее, не признав, что она — его личная, неотрываемая. Изгнание бесов для Достоевского столь же литургично, как Воскресение Христа или Второе пришествие. Но изгоняют бесов разве из чужаков?

Культура, оппонирующая истории, оппонирует не столько низменному и случайному — она оппонирует вершинам истории. Возвышенному культура возражает своей трагической неидеальностью.

53. История как оппонент культуры. Лермонтовское в Достоевском. Первородный грех

— Здесь мы прощупываем важное определение культуры по отношению к истории: когда история лишь возникала, культура уже была. История — юный противник культуры. Мощный, побуждающий, с огромным запасом неизрасходованных сил. И конечно, с глубокой чуждостью понятиям добра и зла. Соответствующее место из Беньямина об истории превосходно!

Ставрогин, вокруг которого все строится, а он так и остался непонятен — почему все вокруг него? Чем он центрирует вещь? Почему так привлекательно-страшен? Это не гоголевская традиция, тут что-то от Лермонтова: «Печальный демон, дух изгнанья…»

Скрытое противоборство в его страшной тяге к Демону и к Иисусу — воля и тайна выбора в человеке. В конце концов, что значит эта следующая мудрым векам притча о первородном грехе? Первое узнавание человека о самом себе. Первое, что он узнает, — он грешен. Но ведь различие между грехом и виной кардинально, понятие вины придет много позже. А первородный грех что за идея? Почему она так рано пришла, так укоренилась и не уходит? Что она нам с тобой — всерьез, совершенно серьезно — что она говорит?

Встанем на историческую почву: человек, убивающий другого человека, не знал за собой вины. Волошинский стих гениально точен: «Когда-то дикий и косматый зверь, Сойдя с ума, очнулся человеком». Начинается блуждание и безумие. Очень рано закладывается основание, откуда вырастет потребность человека в истине. И рано заложенное, оно рано приобрело трагическую окрашенность спора с собой. Ранний Homo sapiens уже был трагичен — не мы его так воспринимаем, а он сам, на праязыке своем догадался о своем уделе и хотел в трагедии его избыть.

54. Советское человеческое пространство. Как стать сувереном своих невзгод?

— Ни одна страна не знает в своей культуре такого числа смертей. Тут дело не в цифре, они не внешний фактор и не результат преследований только. Здесь непомерность тяготы, которую культура взвалила на себя, вступив в сотрудничество с непомерной властью.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!
1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!

40 миллионов погибших. Нет, 80! Нет, 100! Нет, 150 миллионов! Следуя завету Гитлера: «чем чудовищнее соврешь, тем скорее тебе поверят», «либералы» завышают реальные цифры сталинских репрессий даже не в десятки, а в сотни раз. Опровергая эту ложь, книга ведущего историка-сталиниста доказывает: ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК! На самом деле к «высшей мере социальной защиты» при Сталине были приговорены 815 тысяч человек, а репрессированы по политическим статьям – не более 3 миллионов.Да и так ли уж невинны эти «жертвы 1937 года»? Можно ли считать «невинно осужденными» террористов и заговорщиков, готовивших насильственное свержение существующего строя (что вполне подпадает под нынешнюю статью об «экстремизме»)? Разве невинны были украинские и прибалтийские нацисты, кавказские разбойники и предатели Родины? А палачи Ягоды и Ежова, кровавая «ленинская гвардия» и «выродки Арбата», развалившие страну после смерти Сталина, – разве они не заслуживали «высшей меры»? Разоблачая самые лживые и клеветнические мифы, отвечая на главный вопрос советской истории: за что сажали и расстреливали при Сталине? – эта книга неопровержимо доказывает: ЗАДЕЛО!

Игорь Васильевич Пыхалов

История / Образование и наука