– Едем в центр, Магда, – сказал Штирлиц. – Придумайте, где я мог вас встречать раньше: ужинать придется в нашем клубе.
– Что за клуб?
– Немецкий, – сказал Штирлиц, распахнув перед женщиной дверь.
– Это ненужный риск.
– Я рискую больше, чем вы.
– Неизвестно.
– Известно, – вздохнул Штирлиц.
– Вы могли встречать меня в Ростоке. Я преподаю там французский язык в женской школе. Если вы знаете Росток, то…
– Знаю. Но я не хожу в женские школы.
– Вы могли забрести на пляж.
– Какой?
– Городской. Там один пляж. Я купаюсь всегда слева, ближе к тому месту, где стоят яхты.
– Ну вот и договорились. Вы член НСДАП?
– Нет. Я состою в организации «К счастью – через здоровье».
– Получается? – спросил Штирлиц, оглядев ее фигуру.
– Знаете, передайте-ка мне лучше то, что нужно передать, и я пойду на вокзал.
– Почему на вокзал?
– Все отели забиты.
– Где вы ночевали вчера?
– На Варшавском вокзале.
– Сколько времени вы пробудете здесь?
– Два дня. У меня путевка на два дня: я знакомлюсь со старинной столицей славянских варваров.
– Ну и хорошо. Пройдем этим переулком – там моя машина.
Когда Магда увидела «вандерер» с номером СС, лицо ее напряглось, ноги напружинились и каблучки зачастили по мостовой – цок-цок-цок – как породистая лошадка-однолеток.
«
– Это арест?
Голос у нее был испуганный, но в нем было то внутреннее дрожание, которое свидетельствует о силе, но не о слабости.
– Вот поужинаем, а потом арестую, – пообещал Штирлиц и нажал на акселератор. – И ведите себя в клубе так, будто спали со мной. Добродетель вызывает подозрение: наши развратники рядятся в тогу добропорядочных отцов семейств, но верят только тем, кто спит с чужими женщинами.
– Слушайте, Бользен, зачем вы так играете со мной?
– Я ни с кем, никогда, ни при каких обстоятельствах не играю, Магда, ибо игра стала моей жизнью. Просто играть невыгодно – разрушает память, ибо игра предполагает ложь, и надо всю эту вынужденную ложь держать в голове, чтобы не сесть ненароком в лужу. И вам, между прочим, не советую играть – я старше вас лет на пятнадцать, нет?
– Мне двадцать восемь.
– На тринадцать, значит… А прошу я вас побыть со мной, потому что мне очень сейчас плохо и я могу ненароком сорваться. Понятно?
– Понятно. – Магда убавила громкость в радиоприемнике. – Только вы нарушаете все правила.
– Хватит об этом. Умеете массировать?
– Что?! – снова испугалась женщина.
– Массировать, спрашиваю, умеете?
– Это легче, чем делать мою работу.
– Тогда помассируйте-ка мне затылок и шею – давление скачет.
Давление у него было нормальное, но сейчас, в эти дни, ему нужно было прикосновение друга – это так важно, когда в часы высших тревог, в минуты отчаяния и безнадежности кто-то, сидящий рядом с тобой, не ожидая просьбы, прикоснется пальцами к затылку, положит ладонь на шею, и ты почувствуешь чужое тепло, которое постепенно будет становиться твоим, и чувство обреченного одиночества уйдет, и станет пронзительно-горько, но ты уже сможешь понимать окружающее, а если ты смог понять, а не наталкиваться взглядом на безликое, серое, окружающее тебя, тогда можно заставить себя думать. А в самые тяжелые минуты человек всегда думает о том, как поступить.
Тепло женской ладони вошло в него, и он сбросил ногу с педали акселератора, потому что сразу же, словно получив команду, закрылись глаза. Он потер лицо рукой, жестко и больно. Это было только мгновение, когда он закрыл глаза. Улыбнувшись Магде, Штирлиц сказал:
– Вам бы сестрой милосердия, а не учительницей…
Лицо женщины стало иным сейчас – оно смягчилось, мелкие морщинки вокруг глаз-угольков разгладились, и ямочки на щеках не исчезли, как прежде, когда она слушала его внимательно, не поворачивая головы, а глядя прямо перед собой, как глядит красивая женщина, словно отталкивая людские взгляды, утверждая собственную принадлежность самой себе, свою от толпы свободу и – поэтому – право принадлежать тому, кому она принадлежать захочет.