– Веезенмайер вчера получил новый титул, – сказал Фохт, – теперь, после победы в Хорватии, он «посол особых поручений». Можете отправить поздравительную телеграмму.
– Непременно. Он способный человек.
– Жаль, что его нет здесь.
– Я думаю, вы достаточно серьезно знаете славянскую проблему, чтобы здесь заменить Веезенмайера.
– Никогда не могу понять, когда вы шутите, а когда говорите правду.
– Шутка тоже может быть правдой. И наоборот.
– Я, знаете ли, прагматик-метафизик, а Веезенмайера отличает дерзость.
– Что-то я не очень вижу разницу между метафизикой и дерзостью.
– Разница очевидна, Штирлиц. Метафизика есть нечто среднее между идеей и творчеством, между страстью и логикой; на мою же долю все больше выпадает надобность взвешивать возможности…
– Никому не признавайтесь в этом, Фохт. Никому. Вас тогда сожрут с костями. Если вы определяете свою функцию лишь как человек, оценивающий возможности, тогда вам не позволят высказывать точку зрения. Вы обречете себя на положение вечного советчика. А вам, как и любому нормальному человеку, хочется быть деятелем. Нет?
– Нет, – устало солгал Фохт, – больше всего мне хочется спокойствия, чтобы никто не дергал по пустякам и не мешал делать мое дело… Наше общее дело.
– По-моему, вы очень здорово отладили дело. Судя по моим встречам с Мельником и Бандерой, во всяком случае.
– Вы с профессором Смаль-Стоцким не познакомились?
– Нет. Кто он?
– Он назначен в украинский отдел министерства восточных территорий.
– Это что-то новое в нашей практике, – сказал Штирлиц. – Впрочем, и министерство-то новое. Славянин – штатный сотрудник? Занятно. Нет?
– Смаль-Стоцкий – личность особая, чудовищная, говоря откровенно, личность. Он был министром иностранных дел в правительстве Петлюры и вместе с ним ушел в Польшу. И там стал осведомителем второго отдела польского генерального штаба. Собственно, именно он стоял у колыбели организации украинского национализма в Польше до тех пор, пока Пилсудский помогал националистам, рассчитывая обратить их против Советов. Но когда мы смогли обратить ОУН против Польши, Смаль-Стоцкий встретился с нашими людьми, отдыхая в Мариенбаде. Меня он поражает: эрудиция и при этом хулиганский, если хотите, цинизм. Я ни от кого не слыхал столько гадостей про украинцев, сколько от него.
– И вы ему верите?
– Вопросами доверия у нас занимается гестапо. – Фохт поморщился. – Диц, по-моему, превосходит самого себя, – пустил он пробный шар, не выдержав полной незаинтересованности Штирлица. – Он очень ловко работает с группой Мельника.
– Мельник связан со Стоцким или автономен?
– Они не могут быть связаны друг с другом. Они готовы перегрызть друг другу глотку: не дает спать корона гетмана.
– Булава, – поправил Штирлиц. – Корона – это Европа, у них булава.
– Какая разница? Смаль-Стоцкий как-то изложил мне свое кредо. Человек, говорил он, выше национальной или классовой принадлежности. Человек, если следовать Ницше, средоточие всех ценностей мира. Милосердие должно проявляться в том, чтобы человеку позволяли выявлять себя там, где он может это сделать. Пусть даже в бандитизме, как Бандера. Меня, говорил Смаль, привлекает немецкий рационализм, немецкий дух. Я прошел комиссию – я голубоглаз, строение моего черепа не отличается от арийского, я взираю на украинцев глазами западного человека, который рассматривает этот район лишь как точку приложения стратегических интересов рейха. Без меня, без моей помощи и консультации вам, арийцам, это сделать трудно. Я лучше вас знаю тупость и стадность моего кровного племени. Я знаю, как повернуть их во имя германского блага.
– Как? – спросил Штирлиц.
– Довольно просто… Вы думаете, какой-нибудь чиновник Розенберга не мог бы положить конец сваре между их вождями?
– Мог бы.
– Естественно. Но мы используем их не только сегодня. Они важны и в будущем. Мы можем играть ими, словно пальчиками детишек, – знаете, как это нежно, когда взрослая рука прикладывает пухлый пальчик несмышленыша к белым и черным клавишам и рождается мелодия, угодная нам, в то время как дитя считает, что эта музыка рождена им.