Я смеялся в голос, а Боба горестно качал головой, а потом плакал. Когда его самого наконец разбирал смех, у него сразу начинали течь из глаз слезы.
«Сынок! Абханаки! Кругом абханаки! Нет людей. Не с кем иметь дело. В нашем вагоне аншлаг. Битком набито, все полки заняты! Ты молодой, ты еще ухватишь плацкарту. А я стою в коридоре, все полки заняты. Гиб а кук! Вцепились в подушки и давят ухо. Храпят. Абханаки! Не с кем говорить!»
Две особенности отличали Бобу от всех знакомых мне людей: Боба мог десять раз подтянуться НА ОДНОЙ РУКЕ — это раз. Второе — Боба ВСЕГДА женился на балеринах.
Боба был беден, и Боба не был знаменит. Но он был весел, щедр и умел любить. Балерины его обожали. Внешность у Бобы была достаточно корявая, но он мог подтянуться ДЕСЯТЬ РАЗ на одной руке, с ним было нескучно, и балерины выскакивали за него замуж, как пули из обоймы. Потом они его бросали. Он страдал. Но… расставшись с ним, и они страдали — я это точно знаю! — и всегда вспоминали его любовь как счастливое время. А Боба… пострадав, покряхтев, Боба шел на балетный спектакль разок… другой… и из обоймы выскакивала новая балерина.
У Бобы была мама — Баба Берта. Баба Берта готовила из бедных продуктов изумительные еврейские блюда. Говорила мало, но зато с сильнейшим акцентом. Бобу она всегда и за все ругала, а нас, его друзей, обливала добротой и вниманием. И всегда готовила. Я вообще не помню Бабу Берту за другим занятием. Никогда она не ела, не читала, не сидела. Она все время готовила и подавала на стол. Баба Берта ругала Бобу. Боба ругал Бабу Берту. И было очень смешно.
Сам Боба никогда не смеялся. Я уже это говорил? Если говорил, прошу прощения за повтор. Но не перечитывать же всю мою несущуюся без черновиков, по кочкам, по бугоркам, по обрывкам памяти скоропись! Вот закончится эта вольная скачка без седла вслед за давно исчезнувшим молодым Бобой, вслед и за мною самим — по-щенячьи молодым, а потом за Бобой солидным, Бобой-американцем (Господи, я же именно так озаглавил этот рассказик, а вот сколько времени прошло, еще и не добрался до того, почему, собственно, Боба-американец!), вот закончу, доскачу и освобожусь от этого живущего во мне спрятанного, памятного пузыря смеха и радости, лопнет этот пузырь и — может быть! — хоть каплей смеха обрызгает и тебя, случайный читатель. А я останусь серьезным, успокоенным, с чувством исполненного долга, я не буду больше смеяться нелепым шуткам и оборотам речи канувших времен. И Боба останется там, у себя в Нью-Йорке, в квартирке Нижнего Манхэттена с американской женой — достойный, преодолевший, вытерпевший, в конечном счете победивший и получивший все, чего мог желать… Ну кроме, может быть, богатства. А лишившийся при этом только одного… Вы подумали — Родины? Нет! Это само собой, это не обсуждается. Вы скажете — молодость прошла? Да ну, что за разговор?! У всех проходит молодость, а Боба еще лучше всех нас сохранился. Нет! Юмора! Юмора он лишился! Потому что у них там, в Западном полушарии, другой юмор. Жить там можно. И нужно! А шутить… шутить там бессмысленно.
Так вот я и говорю, Боба смешил, но никогда не смеялся.
— Сынок! — говорил Боба. — Я хочу машину! Я хочу большую машину, чтобы много места было. Чтобы можно было оглядеться вокруг, а потом плотно закрыть все окна, чтоб не слышно было, и громко послать всех к… Евгении Марковне! Только всех! И очень громко! И чтоб не было слышно! Кразевгенейшей Марковне! Свобода определяется количеством людей, которых ты можешь послать. А из закрытой машины ты можешь послать всех сразу. И очень далеко. Нужна машина, а остальное у меня уже готово.
Боба не смеялся. Почти никогда. Редко. С трудом вспоминаю, чтобы Боба смеялся. Впрочем, один случай точно был…
Мы жили в Тбилиси. И мне было двадцать пять. Бобе — сорок. Мы жили в большом квадратном номере гостиницы на проспекте Руставели. Окна во внутренний двор на ресторанную кухню. Туалет в коридоре — в самом дальнем от нас конце коридора (это важно!). Мы были бедны, но мы были актерами знаменитого театра. Нас приглашали. Мы уже не раз слушали зурну и дудуки, ели шашлыки и хинкали, пили коньяк и мукузани. И было жарко!
— Сынок, нас зовут на блядки, — сказал Боба.
Нового знакомого звали Сандрик. Он очень настаивал, чтобы мы пошли к нему, потому что туда должен прийти Зураби и привести Манану с подругами.
Наш путь шел только в гору. Наверное, это была Мтацминда. Да, она! Но может быть, и другая, соседняя гора. Может быть, соседняя. Город как-то незаметно кончился. Пошли совсем кривые улочки, одноэтажные домики, запахи жаровень, детские крики и остальное, что, ты сам знаешь, опытный читатель.
Сандрик был парень угрюмый. Он шел и шел. Изредка только останавливался. Показывал рукой вверх и говорил: «Там!» И мы опять шли.
В совершенно пустой комнате стояли два топчана, четыре шатких стула и простой стол. На столе большая бутылка сухого вина цинандали урожая 1959 года — то есть прошлогоднего. Окна были распахнуты. С улицы тянуло благовонием шашлыка и слышались детские голоса.