Я не заметил, когда Антон поставил на подоконник «видящий» шар, но едва голова коснулась подушки, увидел его на обычном месте, словно Антон и не брал его с собою.
Стихи пришли неожиданно. Мне даже поначалу показалось, что их мне нашептывает Антон:
Я еще раз увидел поле древнего боя, раненых, прихрамывающих лошадей, убитых воинов, утонувших в траве.
Две последних строки, как это часто бывает, опередили первую и вторую.
На ощупь я нашел бумагу и карандаш, почти не различая буквы, переписал стихи, вписал недостающие две строки:
Это были точные строки: умирая, воин уже ничего не видел, а только слышал ржание коней; перепуганные, потерявшие хозяев кони носились по полю храпели, стучали подковами. Лишь вечером сумели их, наверное, сбить в табун коноводы. Раненых лошадей, по преданию, воины оставили местным жителям.
Пленных и раненых татар победители пощадили, дали им землю, разрешили поселиться и жить…
Антон неожиданно проснулся, встал, присел на краешек кровати рядом со мной.
— Долго добираться до ваших мест? За половину суток успеем? Успеем… Вот и хорошо. Знаешь, пока все спят, расскажи про Чудское озеро, про вашу деревню… про Валентину… Да, а как ее отчество?
— Ивановна, — ответил я, улыбаясь.
Владимир Григорьев
Образца 1919-го
Эх, расплескалось времечко крутой волной с пенным перекатом! Один вал лопнул в кипении за спиной, другой уж вздымается перед глазами еще выше и круче. Держись, человечишка!
Но как ни держись, в одиночку мало шансов уцелеть. Шквальная ситуация. И крупная-то посудина покивает-покивает волне, глядь, а уж нырнула ко дну, с потрохами, с мощными механизмами, со всем человеческим составом. В одиночку, поротно, а то и всем полком списывал на вечный покой девятьсот девятнадцатый год.
Пообстрелялся народ, попривык к фугасному действию и перед шрапнельным действием страх потерял. Пулемет «максим», пулемет «гочкис» въехали в горницы, встали в красных углах под образами, укрылись холстинами домоткаными. Чуть что — дулом в окошко, суйся, кому охота пришла. А пуля не остановит, так, ах, пуля дура, а штык молодец! Такое вот настроение.
Что делать, кому богу душу дарить охота? Инстинкт самосохранения. Выживает, как говорится, сильнейший. А кто сильнейший? Винт при себе, вот ты и сильнейший в радиусе прицельного огня.
Да и так не всегда. Случится, так и организованная вооруженность не унесет от злой беды. Вот они, пятьсот мужиков, один к одному, трехлинейка при каждом ремне болтается, и командир парень что надо, глаз острый, и своему и чужому диагноз в секунду поставит, да толку-то? С противной стороны штыков раза в три поболе, на каждый по сотне зарядов, и кухня дымит; вон на лесочке похлебкой-то как несет, зажмуришься. А тут вот пятьсот желудков, молодых, звериных, и трое суток уж чистых, как душа ангела-хранителя. Защитись-ка!
Пятьсот горластых, крепких на руку, скорых на слово, с якорями на запястьях, с русалкой под тельником — мать честная, не шути, балтийские морячки, серьезный народ, и в душе каждого, над желудочной пустотой, как в топке, ревет одно пламя:
— Вихри враждебные!..
Нет, не до шуток нынче. Пятьсот — много, а было бы две тысячи штыков, да сабли прибавь, где они? Ржавеют в сырой земле. Пали товарищи на прорыве к новой жизни, остались в жнитве, по болотам, в лесах, на полустанках. Теперь и оставшимся черед пришел. Колчак с трех сторон, а с четвертой болото, ложкой не расхлебаешь, поштучно на кочках перебьют с аэропланного полета. Велика, как говорится, Сибирь, а ходу нет, хоть тайга за спиной. Встало проклятое болото поперек спешного отступления, как кость поперек горла.
Отрыли моряки поясные окопчики, погрузились в землю, ждут. Вечер на землю пал, звезду наверху вынесло; минует осенняя ночка, а поутру и решится судьба балтийского полка. Плеснут русалки на матросской груди в последний раз вдали от родной стихии и камнем пойдут на дно. Ясно.